Наступило молчание. Из скромной гостиницы на другой стороне улицы доносился женский голос, напевавший старую мелодию «Говори мне о любви»: «Говори мне о любви, говори мне нежности…» Варди кашлянул и проговорил, почти не разжимая губ:
— Я хочу услышать, что ты меня не осуждаешь.
Жюльен, примостившийся на подоконнике, пожал плечами и зажег в очередной раз потухший окурок.
— Кто станет осуждать человека, решившего покончить жизнь самоубийством?
— Так. Ты все еще считаешь, что это самоубийство. Тогда как ты можешь рассуждать об оппортунизме?
— Я не рассуждаю об оппортунизме. Это ты.
— Я просто озвучивал твои мысли.
— Это не мои мысли. Мои-то мысли вот какие: ты одержим безумным, самоубийственным сумасшествием, прикидывающимся логикой.
— Раз это, по-твоему, не оппортунизм, то ты не имеешь права меня осуждать, — упрямо повторил Варди.
Жюльен не мог больше на него смотреть. Струйка липкого вермута сползла из уголка его рта на подбородок; это выглядело непристойно, но Варди ничего не замечал. Он все так же не менял положения ног, не снимал ладоней с ручек кресла и сохранял неестественную позу пациента, не желающего демонстрировать испуг, перед дверью зубного кабинета. Жюльен отвернулся и произнес:
— Они заставят тебя признаться, что ты прибыл с бутылочкой бактерий для распространения бубонной чумы.
— Лучше уж тифа. — Варди безрадостно улыбнулся. — Ты же все равно не поверишь.
— Ты знаешь их метод казни?
— Кто же этого не знает? Стреляют в затылок. — Он повернулся к Жюльену и сказал с прежней невеселой улыбкой: — Если ты хочешь меня испугать, то ты еще глупее, чем я думал.
— Маленькая деталь, — не сдавался Жюльен. — Они ставят человека лицом к стене, велят ему открыть рот и суют ему в рот резиновый мячик.
— Зачем? — спросил Варди, все так же улыбаясь.
— Они очень изобретательны. Пуля прошивает мячик насквозь, зато все остальное задерживается во рту. В результате отпадает необходимость каждый раз заново белить стену.
— И какие же тут могут быть возражения? — Очки Варди снова поймали солнечный луч, отчего на мгновение сделались двумя белыми бельмами, загородившими его глаза.
— Каковы, на твой взгляд, шансы на то, что они сдержат обещание насчет безопасности?
— Один против одного, — ответил Варди. — При данных обстоятельствах — вполне приемлемый риск.
— А по-моему — один против десяти, — поделился Жюльен. — Или даже того меньше.
— Тут ты не прав. После смерти старика многое изменилось. У меня вполне надежная информация.
— Ты хочешь сказать, что проглотил наживку.
— Ты достаточно хорошо меня знаешь, дабы понимать, что я все-таки не новорожденное дитя.
— Кто подсунул тебе эту липу? Наш друг Никитин?
— Дни нашего друга Никитина сочтены, — сообщил Варди.
— Вот это новость! — Жюльен не мог скрыть удивления.
— Будут новости и похлеще… — В первый раз с тех пор, как он переступил порог комнаты, Варди выглядел смущенным. — Пойми, Жюльен, наши отношения претерпели функциональные изменения. Пока мы обсуждаем общие вопросы, все остается по-старому, но когда речь заходит о конкретных политических событиях, мы оказываемся по разные стороны.
— Я понимаю.
— Твой сарказм напрасен, ведь ты отлично понимаешь, что лично ты здесь ни при чем. В общем, я дважды подолгу беседовал с нашим послом; были еще кое-какие встречи. Ты удивился бы, узнав, как сильно изменилась атмосфера. Мы уже давно утратили с ними связь, Жюльен. У нас сложилось о той стороне совершенно искаженное представление. Они вовсе не так глупы и не так циничны, как мы оба полагали.
В его голосе послышалась мольба. Жюльен сказал:
— Мне повезло, что я родился в этой стране. В противном случае возник бы соблазн последовать твоему примеру. Там, кажется, воцарилась подлинная идиллия.
— Нет, не идиллия, — отозвался Варди, игнорируя его сарказм. — Но, переступив черту, чувствуешь, что оказался в другом мире: бесподобный созидательный дух, искренняя самоотверженность и самозабвение, абсолютная, безоговорочная вера в то, что будущее принадлежит им…
— Почему не «нам»?
Варди улыбнулся.
— Это задело бы тебя и прозвучало бы излишне провокационно. Нет, серьезно, Жюльен, — заторопился он, — ты бы поразился, поняв, до чего это другой мир. Мы оба уже не помним, как это было двадцать лет тому назад. Мы стали желчными и злобными, как старые девы… Как только прошла первая напряженность, все сразу стало совсем другим. Это трудно объяснить — чувство, что ты снова помолодел…
Из дома напротив раздалось в полный голос: «Говори мне о любви, говори мне нежности…»
Судя по голосу, роль певицы исполняла всклокоченная старуха-уборщица, сметающая с вытертого до дыр коврика пыль и окурки под шкаф, откуда теперь долго будет доноситься специфический запах.
— Наверное, вы с послом рыдали друг у друга в объятиях? — спросил Жюльен.
— Не совсем так. Большая часть первой беседы — больше часа — была посвящена подробному обсуждению моих книг. Он прочел их все и делал удивительно уместные критические замечания, причем отнюдь не ортодоксального свойства и такие же откровенные, как наши с тобой беседы. Он принадлежит к нашему поколению: Испания, пять лет одиночки, Сопротивление и так далее. Короче говоря, он мог бы быть одним из нас — только он никогда не утрачивал веру в конечный результат и пронес ее через грязь и огонь…
Варди, кажется, заметил, наконец, струйку вермута у себя на подбородке, уже успевшую засохнуть, и слизнул ее кончиком языка. Язык его был сильно обложен — возможно, из-за несварения желудка. Жюльен поднялся на ноги, почувствовав, что не обойдется без бренди. Варди тем временем продолжал:
— Потом я говорил с другим человеком — неким Смирновым, каким-то образом связанным с Никитиным и его службой. Он оказался не менее откровенным, и вообще, что за типаж! За восемнадцать лет изгнания я ни разу не встречал таких людей, как наш посол и этот Смирнов. А там-то их тысячи! Когда я признался, что не люблю таких, как Никитин, и что Никитины — это злокачественный нарост на теле революции, он засмеялся и сказал, что я, наверное, проспал события последних месяцев, что с Федей Никитиным и со всеми остальными Никитиными покончено; после этого он добавил несколько непечатных замечаний об Отце Народов, сошедшем в могилу…
— И это произвело на тебя впечатление?
— Согласись, что еще несколько месяцев назад об этом нельзя было и помыслить.
— Он убедил тебя, что, раз Первый умер, то начался Золотой Век?
— Нет. Но он дал мне понять, что есть шанс превратить конец Первого в конец эры Никитиных. Шанс, понимаешь, не более чем шанс; но разве ты не считаешь, что ради этого стоит рискнуть? Никитиных создал Первый; почему бы им не исчезнуть заодно с ним?
— Согласно твоей теории неизбежности, и Первого, и Никитиных создала революция.
— Опять заблуждение. Эра Первого была не более чем эпизодом. Это важнейшее обстоятельство ты не хочешь учитывать. Ты предпочитаешь пребывать в своем мрачнейшем пессимизме, отвечающем твоему мазохистскому темпераменту и вожделению Апокалипсиса.
— Я поверю каждому твоему слову, как только объявят всеобщую амнистию, возродят неприкосновенность личности, отменят цензуру и так далее.
— Для этого и понадобятся такие люди, как Смирнов, наш посол, я. Я же говорю: это всего лишь