позволяющий разглядеть порядок в кажущемся хаосе. В этом всегда состояла основная разница между мной и тобой.
Варди говорил более напыщенно, чем это обычно случалось, когда они бывали вдвоем. Он положил одну короткую ножку на другую и с натянутой улыбкой потягивал вермут, словно демонстрируя спокойствие и хладнокровие. Жюльен понял, что заставить Варди изменить принятое решение — безнадежная затея.
— Да, — медленно произнес он, — я всегда относился к тебе как к современному воплощению средневекового схоласта…
— Позволь заметить, — прервал его Варди, — что ты уже во второй раз отсылаешь меня в Средние Века. Сперва я оказался одержимым злым духом, теперь же, надо полагать, ты собираешься выстроить параллель между схоластическими рассуждениями приверженцев Аристотеля и социальным анализом, опирающимся на Маркса.
— Да, — сказал Жюльен. — Страшнее всего то, что мы очень хорошо понимаем друг друга. Видимо, ты все-таки признаешь, что параллель не лишена оснований. Троица Гегель-Маркс-Ленин удивительно напоминает троицу Платон-Аристотель-Александр. Маркс сделал с Гегелем то же, что Аристотель — с Платоном: воспринял в основных чертах систему предшественника, но перевернул ее вверх тормашками. Маркс для Ленина — то же, чем был Аристотель для Александра Великого. Больше четырех веков схоласты именовали Аристотеля просто «Философом», почитая его учение окончательной мудростью на все оставшиеся века; точно так же ты относишься к Марксу. Результат в обоих случаях один и тот же: бесплодие и злобный догматизм.
— Это всего лишь доказывает твой дилетантизм. — Улыбка Варди стала более естественной, ибо тема брала его за живое. — Примерно с девятого века до конца четырнадцатого учение Аристотеля действительно оставалось самым продвинутым начальным пунктом философской ориентации; так и сейчас гегелевская диалектика остается наиболее удовлетворительным методом изучения философии Истории. Если ты назовешь меня схоластом, я приму это за комплимент; если я бесплоден, как Абеляр, несгибаем, как Оккам, и злобен, как святой Фома Аквинский, то мне остается только поздравить себя.
— Ты случайно не запамятовал, что ведущие схоласты благословляли крестовые походы, охоту за еретиками и так далее?
— Конечно не запамятовал. Это были болезненные, но необходимые спазмы, предшествовавшие рождению Ренессанса. Теперь вспомни, каково положение дел на Востоке, — и ты увидишь, почему я больше не боюсь соглашаться с логикой Истории.
— Знаешь, — устало произнес Жюльен, — все эти аргументы двойственны, а то и тройственны. Я мог бы, к примеру, оспорить необходимость этих темных, кровавых прелюдий, а ты бы ответил, что все происходящее неизбежно и по-другому произойти не могло, и стал бы на этом основании защищать любые зверства и безмозглую жестокость как «подчиняющиеся логике Истории».
— Совершенно верно. Основное различие между нами состоит в том, что я ратую за исторический детерминизм, ты же перестал это делать, проглотив всю эту мистическую белиберду о свободе выбора, этических абсолютах и тому подобном. Разница в аксиомах неизбежно приводит к разным заключениям.
— И что из этого?
— А то, что мы говорим теперь на разных языках.
Жюльен снова заковылял по комнате. Он исчерпал все доводы и ломал голову, что бы еще сказать, лишь бы Варди не уходил. Но Варди и не думал торопиться; он снова налил себе рюмочку вермута, что явно было для него перебором, и возобновил дискуссию:
— Оставим Аристотеля и вернемся к фактам. Пройдут два-три десятилетия — и мир объединится. Ситуация, в которой находится сейчас наша планета, схожа с ситуацией трехсот с чем-то германских княжеств в середине девятнадцатого века перед тем, как Бисмарк взялся объединять Рейх. Бисмарк обладал притягательной силой, но главное — то, что на его стороне была История. Орудия судьбы редко вызывают любовь людей, но проходит век, два — и кто вспоминает об их методах? Жертвы преданы забвению, достижения же — налицо.
— И тебе надоела участь жертвы? — спокойно спросил Жюльен.
— Именно. Я рад, что в твоем вопросе отсутствует сарказм. Я также готов признать, что бывают ситуации, в которых История оправдывает пребывание человека на стороне обреченных. Я предпочел бы быть среди последних защитников Фермопил или Парижской Коммуны, нежели солдатом Ксеркса или генерала Галифе…
— Но почему? — перебил его Жюльен. — Почему не персы и не стрелки Галифе — инструменты для выполнения исторической воли?
— Нет, — ответил несгибаемый Варди, — они — эпизодические персонажи. Следует различать легкую рябь и приливную волну. Афинская демократия, Французская Революция, революция 1917 года — все это фазы одного и того же непрерывного приливного процесса. Парижская Коммуна, при всей своей преждевременности и незавершенности, была одной из таких приливных волн. В подобных случаях диалектически верно оказаться на стороне проигравших. Но только в таких. Быть среди обреченных — само по себе не самоцель. Донкихотство — бессмыслица. История проводит различие между мучениками и дураками. Коммунары с Пер-Лашез — мученики, швейцарские гвардейцы, погибшие в Тюильри, защищая Марию-Антуанетту — дураки… Можешь продолжить сам, пользуясь логической дедукцией. Какой идеал стал бы я защищать, оставшись бок о бок с тобой на стороне проигравших?
— Хотя бы законное право и физическую возможность говорить так же откровенно, как мы с тобой сейчас.
— Я ценю это, — сказал Варди. — И сам прибегал к тому же аргументу на протяжении последних двадцати лет. Он согревал меня в голодных ночлежках и придавал мне сил, когда мне было нечего есть. Но я не переставал спрашивать себя, почему он становится все менее действенным… Пока, наконец, не открыл, что священное право говорить теряет всякий смысл, если никто не может сказать ничего заслуживающего внимания.
Варди снова приложился к рюмке. Он определенно задался целью убедить и Жюльена, и себя, что их дело безнадежно проиграно. Жюльен знал, что спорить с ним бесполезно, ибо у него готов ответ на любое возражение. Каждый заранее знал ответы оппонента, подобно тому, как знают друг друга шахматисты, в который раз разыгрывающие один и тот же дебют; Жюльен был вынужден согласиться, что право на спор также теряет всякий смысл, ибо разговор все равно останется стерильным. Двое умных, благонамеренных (во всех смыслах) людей описывали одни и те же круги, как звери, угодившие в ловушку. Может быть, что- то произошло с их мозгами, и они стали похожи на прооперированных крыс, способных сворачивать только в одном направлении? А может быть, все дело в том, что ловушка, в которую они попали, действительно не имеет выхода?…
Варди сидел в своем кресле, не двигаясь, положив ногу на ногу и выпрямив спину. Толстые стекла его очков поблескивали на солнце; маслянистая пленка, оставшаяся на его тонких губах после сладкого вермута, вызывала у Жюльена содрогание.
— Давай сменим тему, — сказал Варди. — Предположим, что я возвращаюсь из чистого оппортунизма, устав за восемнадцать лет бороться с ветряными мель ницами, соскучившись по дому и возжелав жить в родной стране и созидательно трудиться — вместо того, чтобы спорить с тобой и постепенно выживать из ума, как Борис. Пусть мои резоны столь циничны — неужели ты станешь меня осуждать? Если да, то во имя каких принципов и ценностей?
Он откашлялся и с саркастическим, нарочито нетерпеливым видом поправил очки.
— Я не стал бы называть это цинизмом, — отозвался Жюльен.
— Это был бы цинизм, — резко сказал Варди, — если бы я не был убежден, что будущее — на их стороне.
— Ладно, будь по-твоему.
— Я хочу сказать, что ты не вправе называть оппортунизмом стремление подталкивать колесницу Истории в направлении будущего. Тот, кто толкает ее в этом на правлении, — прав, кто препятствует ее движению, — ошибается. Иной моральной оценки быть не может.
— Мы обо всем этом уже говорили, — сказал Жюльен.