— Это твоему отцу такие вещи важны. А мне — нет.
Леонард готов был разозлиться на нее. Но понял своим новым взрослым умом: Рита пренебрежительно отзывается о его университете лишь потому, что он хочет туда, а к ней это никакого отношения не имеет. На миг он увидел ситуацию ее глазами. Сначала ее бросил Фрэнк, потом Джанет, а теперь он. Рита осталась одна.
Он перестал об этом думать, чтобы было не так грустно. Как только объявили посадку, он поднялся, обнял мать и пошел к выходу.
Леонард не проронил ни слезы, пока не сел в самолет. Тут он отвернулся к иллюминатору, прикрыв лицо. Взлет его встряхнул — ощутить уже одну подъемную силу было приятно. Он неотрывно смотрел на двигатель, дивясь тому, какой толчок необходим, чтобы оторвать его от земли с такой огромной скоростью. Откинувшись назад, закрыв глаза, он подгонял моторы, словно призывая разбушеваться. Когда он в следующий раз взглянул в иллюминатор, Портленд остался далеко позади.
Поначалу все, с кем знакомился Леонард в университете, оказывались с Восточного побережья. Его сосед по общежитию Люк Миллер — из Вашингтона. Девушки, жившие напротив, Дженнифер Талбот и Стефани Фридман, соответственно, из Нью-Йорка и Филадельфии. Остальные студенты в их общежитии были из Тинека, Стэмфорда, Амхерста, Портленда (штат Мейн) и Колд-Спринга. В третью неделю в кампусе Леонард познакомился с Лолой Лопес, девушкой с невинным личиком, карамельным цветом лица и аккуратной курчавой головой — из Испанского Гарлема. Она сидела во дворике и читала Зору Нил Херстон, а Леонард притворился, что не знает, как пройти в «Рэтти». Он спросил, откуда она и как ее зовут, а когда та ответила, спросил, какая разница между Испанским Гарлемом и просто Гарлемом.
— Мне надо это дочитать, пока занятия не начались, — сказала Лола и вернулась к своей книжке.
Новые знакомые Леонарда, приехавшие с Западного побережья, все были из Калифорнии, но то — другая планета. «За де-орегонизацию Калифорнии!» — такие наклейки в изобилии красовались на бамперах машин с номерами Золотого штата, а соседи калифорнийцев отвечали на это своим собственным лозунгом: «Добро пожаловать в Орегон. Приятного посещения. А теперь убирайтесь домой». Зато, по крайней мере, калифорнийцы, с которыми познакомился Леонард в университете, знали, откуда он родом. Все остальные — с юга, северо-запада или Среднего Запада — только и спрашивали про дождь. «Там часто дождь идет?» «Я слышал, там все время дождь». «Как вам дождь в ваших краях, нравится?»
— Лучше, чем в Сиэттле, — отвечал им Леонард.
Его это не слишком беспокоило. В августе ему исполнилось восемнадцать, и Болезнь, словно дождавшись, пока он достигнет возраста, когда по закону разрешено пить, начала опьянять его. Маниакальное состояние обеспечивало две вещи: способность не спать ночами и беспрерывно заниматься сексом — в этом более или менее заключалась вся университетская жизнь. Каждый вечер до полуночи Леонард занимался в Рокфеллеровской библиотеке, словно ученик йешивы, молящийся над Торой. Когда часы били двенадцать, он отправлялся домой, в Западный дворик, где всегда шла какая-нибудь вечеринка, обычно в его комнате. Миллер, выпускник Милтон-колледжа, который уже провел четыре года вдали от дома, оттачивая свои дионисийские приемы, прикрутил к потолку две огромные колонки «Бурместер». В углу у своей кровати он держал промышленных размеров баллон с закисью азота, похожий на серебристую торпеду. Любая девушка, стоило ей пососать из резинового шланга, неизбежно падала в твои объятия, словно барышня в обморок. Леонард обнаружил, что подобные уловки ему не нужны. К декабрю до него стали доходить рассказы о списке в женском туалете в «Зале ожидания» — списке самых привлекательных парней в кампусе; там было и его имя. Как-то вечером Миллер доставил записку от одной панкующей вовсю девушки, англичанки по имени Гвинет, у которой были крашеные рыжие волосы и ведьминские черные ногти. В записке говорилось: «Хочу твоего тела».
Она его получила. Как и все остальные. Образ Леонарда-первокурсника, дающий о нем полное представление, был таков: парень, который приподнимает голову, чтобы прервать акт куннилингуса, ровно настолько, сколько понадобится, чтобы затянуться трубкой с марихуаной и правильно ответить на вопрос на семинаре. Если не спать, легко было работать на два фронта. Можно было в пять утра выбраться из постели одной девушки, пересечь кампус и скользнуть в постель к другой. Все шло прекрасно, оценки у Леонарда были хорошие, он был погружен в интеллектуальные и эротические занятия, пока не наступил период подготовки к экзаменам, когда он не спал целую неделю. Сдав последний экзамен, он устроил у себя в комнате вечеринку, вырубился в постели с девушкой, которую наутро не узнал — не потому, что они не были знакомы (это была все та же Лора Лопес), а потому, что последовавшая депрессия мешала ему видеть что-либо кроме собственных мучений. Она захватила каждую клетку его тела, казалось, будто концентрированная душевная боль, как отрава, просачивается, капля за каплей, в его вены, словно побочный продукт предыдущих дней, когда он был во власти мании.
На этот раз манией настоящей. Она во столько раз превышала приподнятое настроение, какое он испытывал в старших классах, что едва на него походила. Мания была душевным состоянием ничуть не менее опасным, чем депрессия. Правда, поначалу казалось, будто накатила эйфория. Ты становился абсолютно неотразимым, абсолютно очаровательным — все тебя обожали. Ты совершал идиотские поступки с риском для жизни — например, выпрыгивал с четвертого этажа общаги в сугроб. Тратил годовую стипендию за пять дней. Казалось, в голове у тебя происходит бурная вечеринка — вечеринка, во время которой ты, пьяный хозяин, не даешь никому уйти, хватаешь людей за шиворот со словами: «Да ладно тебе. Давай еще по одной!» Когда эти люди неминуемо исчезали, ты шел и находил других, кого угодно, что угодно, лишь бы вечеринка продолжалась. Ты говорил и не мог остановиться. Что бы ты ни сказал, все было гениально. Тебе только что пришла в голову замечательная идея. Поехали в Нью-Йорк! Сегодня вечером! Давайте влезем на крышу Центра искусств, посмотрим восход солнца. Люди поддерживали все эти инициативы Леонарда. Под его предводительством они устраивали невероятные эскапады. Но потом наступил поворотный момент. Разум его словно начал выдыхаться. В голове у него одни слова превращались в другие, будто крутились картинки в калейдоскопе. Он выдавал бесконечные каламбуры. Никто не понимал, о чем он говорит. Он сердился, раздражался. Глядя на людей, которые час назад смеялись над его шутками, он понимал, что они волнуются, переживают за него. Тогда он убегал в ночь, или в день, или в ночь, находил другую компанию, чтобы безумная вечеринка продолжалась…
Под конец у Леонарда, как у алкоголика в запое, случился провал памяти. Он проснулся рядом с Лолой Лопес в совершенно разбитом состоянии. Тем не менее Лоле удалось его поднять. Она за руку отвела его в поликлинику, уговаривая не волноваться, держаться за нее, и все будет нормально.
Три дня спустя в больнице, когда врач пришел к нему в палату и сообщил, что его заболевание никогда не пройдет, что с ним можно только «сживаться», это показалось Леонарду особенно жестоким ударом. Сживаться — разве это жизнь для восемнадцатилетнего парня, перед которым открылось будущее?
В сентябре, когда Мадлен с Леонардом только приехали в Пилгрим-Лейк, колосняк, которым поросли дюны, был приятного светло-зеленого оттенка. Он колыхался, гнулся — пейзаж походил на раскрашенную японскую ширму. По заболоченным местам текли ручейки соленой воды, виргинские сосны росли, сбившись в небольшие рощицы. Здесь мир был сведен к основным составляющим — песок, море, небо — с минимальным набором разновидностей деревьев и цветов.
Когда летняя публика разъехалась и похолодало, чистота пейзажа лишь усилилась. Дюны приобрели оттенок серого, под цвет неба. Дни сделались заметно короче. Окружающая среда была идеальной для депрессии. Утром, когда Леонард вставал, и вечером, когда он возвращался из лаборатории, было темно. Шея его стала до того толстой, что не застегивались воротнички рубашек. Доказательство того, что литий стабилизирует психику, подтверждалось всякий раз, когда Леонард видел себя голым в зеркале и не решался покончить с собой. Ему хотелось. Он считал, что имеет на это полное право. Но вызвать в себе необходимое презрение к собственной персоне он не мог.
Литий должен был обеспечить ему хорошее самочувствие, но хорошее самочувствие тоже было вне досягаемости. И моменты подъема, и приступы уныния — все сгладилось, и в результате ему казалось, будто он живет в двух измерениях. Он принимал увеличенную дозу лития, 1800 миллиграммов, и, как следствие, осложнения были тяжелыми. Когда он жаловался доктору Перлману во время еженедельных приемов в Массачусетской больнице, дорога до которой занимала полтора часа, чокнутый психиатр с