— Гришка этот и мне глаза намозолил. Известно: он на руку нечист. Ты, государыня моя, скажи дворецкому, братцу своему Василию Федорову Салтыкову, что Гришка-де за тобой шпионит и на руку нечист. Он его и сбудет.
Сказала. И тотчас Гришку того услали в сибирский город. И радостно предалась царица сладкому греху с галантом своим Васенькой Юшковым, не опасаясь ничьих нескромных глаз. А тот Васенька числился у нее в стольниках и возвышался на ее глазах. Прочила она его в обер-камергеры, и наконец пришел его час.
Наконец и «зазорное лицо» — царевна Софья, тоже теряла власть над ней. Царица Прасковья понимала — недолго осталось ждать. Не за горами час, когда царь Петруша упрячет ее в монастырь. Царь Петруша — жесток и беспощаден. Твердость и неприримость вошли в него в дни стрелецкого бунта, когда мальчиком насмотрелся он кровавых сцен и натерпелся страху. С той поры ожесточилось его сердце, и можно ль его винить? Врагам его, врагам Нарышкиных, милости ждать не приходится. И Милославским суждено лишиться государственного значения.
Все Милославские жалели царевну, царевна жалела себя. Не откликнулись все ее козни против мачехи, против Петрушки. Может, ежели она была бы покладистей, не повис бы ныне над нею призрак монастыря, жила бы с Нарышкиными в согласии, и все бы сошло тихо, мирно. Говорил ей князь Василий — примирись. Нету у тебя будущего, настанет время и придется с властью распрощаться.
Ох, власть! Великий это искус, никак нельзя по доброй воле с нею расстаться. Николи еще не было на Руси, чтобы какой-нибудь царь, либо великий князь отрекался от власти. Не помнил того всеведущий князь Василий. Даже самозванцы, о коих было известно, откуда они взялись, лихорадочно цеплялись за власть. Какой-нибудь воевода в захудалой посаде, проштрафившийся, пред высшими ползал на брюхе, моля не лишать его места. Потому что власть — это не только почет и поклонение, но прежде всего богатство, деньги. Власть имущий непременно корыстолюбец.
Таково не только у владетелей светской власти. Но и власть духовная не чурается стяжать. Попы, игумены, епископы — белые и черные — доят мирян, аки коров и коз. Вот и царевна Софья вполне оценила эти возможности власти. Не то чтобы откровенно стяжала, но не пренебрегала подарками — ожерельями самоцветными, Жемчугами да мягкой рухлядью — мехами собольими, куньими, горностаевыми. И золото липло к ее рукам, и серебро.
Но она все бы сейчас отдала, лишь бы удержать звание правительницы, лишь бы остаться во власти.
Когда братец Иван впервые заикнулся, что хочет передать бразды правления Петру, царевна точно взбесилась: Побагровев от гнева, она напустилась на оробевшего Ивана. Она топала ногами, занесла было руку — на царя-то! — но вовремя удержалась, надрываясь от крика:
— Да как ты смеешь! Да ты в своем ли уме! Что за притча! Совсем спятил! Забыл, кто ты есть! Забыл про свое царское достоинство!
И все в таком роде. Бедный царь Иван, вжав голову в плечи, молчал. Когда он сказал о своем заветном желании царице, та облила его слезами и заклинала не то что не говорить, а не заикаться об этом. И царевна Софья распалилась гневом.
— Ну не буду, не буду, — придя в себя от столь бурного натиска, бормотал он.
Царь Иван был единственным в своем роде. Он был уникум. И все глядели на него с добрым сожалением. Как на человека не в себе. Как глядят на тяжелобольного, обреченного смерти. Отречься от трона, от порфиры, от царской власти? Разумеется, не по Сеньке шапка, не по Ивану — шапка Мономаха. Но терпел бы до последнего вздоха. Царская власть дается избранным, и он, Иван, из их числа.
Как хотела бы Софья быть на месте Ивана! Но только после бесславного похода в Троицу, после всех попыток примиренья, поняла, наконец, что обречена. Тяжко далось ей это понимание. Наверно, тысячу раз пожалела, что не вняла призывам князя Василия, была упряма, испытывала упоение властью, не задумываясь над ее последствиями, не заглядывая в будущее. Вела себя чисто по-бабьи. А на худой конец полагала заслониться братцем Иваном, царем.
Ничего нет хуже поздних сожалений. И сейчас царевна испытывала таковые сожаления. Не слушалась голоса разума, не шла навстречу мачехе, потом Петруше, не обласкала младшего брата, как было должно старшей сестре, не нянчилась с ним в его младенчестве.
Глупо, все глупо! И теперь вместо почетной отставки, вместо спокойного прозябания в тереме, а то и в хоромах князя Василия на правах его законной супруга, над нею повис призрак монастыря. Притом — неотвратимо. И ничто ее не в состоянии спасти, нет никого, кто ее оборонит от этой участи. Патриарх Иоаким настроен к ней враждебно: стало известно, что царевна намеревалась заменить его своим ставленником Сильвестром Медведевым.
В какую бы сторону ни глядела она — ниоткуда не было ей спасения, милости. А как с этим смириться?! Вот и родня ее, Милославские, поглядывают на нее кто с сожалением, кто с состраданием, а ничем помочь не могут. Да ведь и им самим нужна помощь, нужно заступление. Ей было жаль себя, жаль их, но более всего жаль несравненного галанта — князя Василия Голицына. И над ним завис Петрушкин меч, и ему грозила опала и изгнание. Он был «ее человек», а все ее сторонники решительно и бесповоротно отвергались царем Петром.
Осунувшаяся, обрюзглая, мрачная, с неожиданно прорезавшейся морщиной на лбу, царевна в свои неполные тридцать три глядела чуть ли не старухой. Совет с Милославскими ни к чему не привел. Царь Иван был беспомощен, ему самому требовалась подпора.
Чувствуя тяжесть во всем теле, Софья покинула душный верх и бесцельно побрела по усыпанным песком дорожкам виноградного сада. Свита безмолвно двигалась за нею.
Благостность природы коснулась ее своими мягкими пальцами. Все страсти остались где-то там, позади. Она впервые за многие годы прислушалась к птичьему пересвисту, к бормотанию воды в ручье, к жужжанию пчел и тяжелому полету шмелей, ко всем этим бесхитростным звукам, ко всей этой перекличке, обволакивавшей душу.
Все глубже и глубже погружалась она в мир живого. Наверно, и в нем кипели свои страсти, разыгрывались свои драмы, но и эти страсти, и эти драмы действовали умиротворяюще. Они были неназойливы и бестревожны.
«Как хорошо, — думала она. И впервые за долгие годы ее коснулась тень раскаяния. — Ах, кабы я вовремя опомнилась, не сражалась бы с Петрушкой, не цеплялась бы за власть, можно было бы тихо наслаждаться жизнью, ее приманчивыми красотами. В каком-нибудь подгородном имении, может, и вместе с сестрицами». Впервые за все свои посещения Измайлова увидела и почувствовала она, какая тут благодать.
Царевна подошла к берегу пруда. Завидев ее, несколько рыбин доверчиво подплыли к берегу. Они явно попрошайничали, и Софья невольно рассмеялась.
— Ах, дайте же чего-нибудь, хлебца что ли, — обратилась она к свите. Долго ждать не пришлось: служка принес краюшку. И царевна стала крошить хлеб и кидать в воду. Ее забавляла свалка из-за крошек: вода кипела возле них, разверстые круглые рты хапали воздух, а если доставалось, то и хлеб.
«Точно, как люди, когда кидаешь им пригоршню монет: сшибаются, лезут в драку, — подумала Софья. — Всюду драка из-за еды, из-за денег — и среди высших, и среди низших. Но рыбы по крайней мере не убивают друг друга. Отнять — не убить». Царь Петрушка отнял у нее власть, но ведь не убил же. И наверно не убьет. Но что же все-таки он задумал?
Царевна с отчетливостью поняла, что теперь она всецело в его власти. И конечно, он принудит ее пойти в монастырь. А это было бы для нее худшим наказанием, потому что при всем при том она вынуждена будет подпасть под власть игуменьи. И как бы ни была снисходительна эта власть, все ж она обязывает к подчинению. А подчиняться царевна давным-давно отвыкла. Кому бы то ни было. Разве что только сладостным подчинением любовнику. Но то было взаимно. В монастыре она потеряет все. Да, поначалу к ней станут относиться с почтением, как к царской дочери, допустят кое-какие послабления. Но послабления — соблазн для остальных черниц. Долго ль они будут терпимы? И не повелит ли царь Петрушка блюсти Софью в строгости?
Все казалось зыбким и неопределенным. Только вот этот покой природы был вечным, живительным. Он входил в душу. Он проникал в нее все глубже. Она шла и шла, без цели, куда приведут ноги. Ноги привели к коровнику.