нашим обоим особам Богом врученное нам царствие править самим, понеже пришли семы в меру возраста своего, а третьему зазорному лицу, сестре нашей, с нашими двумя мужескими особами в титлах и расправе дел быти не изволяем; на то б и твоя, государя моего брата, воля склонилася, потому что учила она в дела вступать и в титла писаться собою без нашего изволения; к тому ж еще и царским венцом, для конечной нашей обиды, хотела венчаться. Срамно, государь, при нашем совершенном возрасте, тому зазорному лицу государством владеть мимо нас! Тебе же, государю брату, объявляю и прошу: позволь, государь, мне отеческим своим изволением, для лучшие пользы нашей и для народного успокоения, не обсыпаясь к тебе, государю, учинить по Приказам правдивых судей, а неприличных переценить, чтоб тем государство наше успокоить и обрадовать вскоре. А как, государь братец, случимся вместе, и тогда поставим все на мере, а я тебя, государя брата, яко отца, почитать готов».
— Как это? — изумился царь Иван. — Сестрица Софья умудрена правлением. Ей все ведомо. Никак это не можно. Зазорное лицо? Кто это?
— Сестрица твоя, Софья, — с некоторым злорадством отвечала Прасковья. Она невзлюбила Софью за ее властность и повелительный тон. С другой же стороны, та же Софья настойчиво советовала ей завести галанта и как бы открыла перед ней новый мир, мир любви истинной. Она, Прасковья, обязана быть ей благодарной. Но то, что Софья посвящена в ее тайну, пугало ее. Царица понимала, что она всецело в ее руках, и стоит ей вызвать неудовольствие Софьи, как эта великая тайна выйдет наружу. И что тогда? Позор и мучительная казнь. Кара за измену была ужасна: женщину живьем закапывали в землю, все, кому вздумается, плевали ей в лицо, ибо голова торчала на поверхности. Несколько дней тянулись эти муки, пока жизнь не покидала страдалицу.
— Неужели братец Петр пишет про сестрицу, что она — «зазорное лицо». Как можно? — продолжал недоумевать Иван. Для него Софья была как апостол, он был покорен ее воле и слепо повиновался ее приказаниям.
— Стало быть, можно. Петруша с тобою желает править вместях, а царевну в дела правления не мешать. Он пишет, что ее место в монастыре…
— Никак нельзя сестрицу в монастырь! — похоже было, что Ивана взяла оторопь. — Что ты говоришь, Параша? Кого в монастырь?
— Сестрицу твою, царевну Софью, — раздельно повторила Прасковья.
— Я… Я… Я… Никак в толк не возьму, — пробормотал Иван. — И это все Петруша написал в сей грамотке?
— Все, как есть, я тебе зачла, государь ты мои болезный, — со вздохом отвечала Прасковья. С некоторых пор она стала относиться к супругу своему венценосному, как к больному дитяти. И можно ли было иначе? Он был неразумен и нуждался в материнской заботливости и постоянном попечении. Действительность пугала его. Он то и дело заговаривал об отречении, в свою очередь пугая царицу. Ведь ежели Иван перестанет быть царем, то она тотчас будет лишена всех почестей, которые подняли ее над простыми смертными. А главное, лишена воли. И, страшно подумать, лишена своего галанта, который обратился в смысл всей ее жизни.
И хоть она строго-настрого запретила Ивану даже заикаться об отречении, он тем не менее заговаривал об этом все чаще. Видно, привязалась к нему эта дума и одолевала его.
А грамотка братца Петруши может обескуражить его, да и, видно, уже обескуражила, и заставит снова вернуться к мысли об отречении. Ведь Софья была его вдохновительницей и руководительницей и он слепо исполнял ее наказы. А коли ее не станет в правлении, что тогда?
Прасковья подошла к понуро сидевшему Ивану, обняла его голову и прижала к груди. Поглаживая ее, она приговаривала, а лучше сказать, причитала:
— Бедный ты мой Иванушка, царь ты мой ненаглядный. Сестрицы не станет, меня будешь слушаться. Рази ж я неразумна, рази ж не могу подавать тебе советы? Есть у нас с тобою други, есть окольничий с головою. А князь Василий Голицын? Это ж ума палата. Он тебя не оставит, как не оставлял в прежние времена. Сестрица Софья его наставит, он и пребудет с нами.
— Ты правду говоришь, Параша? — выдавил Иван.
— А когда я тебе говорила неправду? Я пред тобою открыта и чиста. — Сказала — язык не отсох.
— Ну, коли так, тогда ладно, — произнес он со вздохом. — А как же сестрица? — неожиданно встрепенулся он. — Нет, я не согласен… Зазорное лицо… В монастырь… Нет, Параша, это не по мне. Нельзя, нельзя.
— Нет, государь мой любимый, ежели Петруша требует, надо покориться, — приговаривала Прасковья, по-прежнему поглаживая голову супруга. Он широко зевнул и замер. Похоже было, задремал.
Прасковья боялась пошевельнуться, оберегая сон царя. В это время неожиданно распахнулась дверь, и царица несказанно удивилась столь великой дерзости и, не поворачивая головы, вполголоса спросила:
— Кто там без зова? Поди прочь! Царь Иван почивает.
— Это я, Параша, Софья.
— Ох, сестрица, — все так же, полушепотом, вымолвила Прасковья. — Ведь спит, болезный. Очинно он скорбен. Грамота от царя Петра пришла. Возьми-кось на столе.
Царевна пошуршала грамотой. Царице было не видно, как перекосилось ее лицо, как ее бросало то в жар, то в холод по мере того, как она читала. Слышно было, как скрипнула она зубами, потом послышались сдержанные рыданья.
— Как же он посмел, как посмел, — бормотала Софья сквозь слезы. — Это я-то зазорная особа, я, семь лет правившая государством в тишине и спокойствии. Я… При мне великое замиренье пришло в царстве, благонравие… Ох… — и она снова захлебнулась слезами.
— Кто там? — неожиданно встрепенулся Иван. — Кто, Парашенька?
— Сестрица твоя, Софьюшка, — ответила прослезившаяся царица.
— Как? Софьюшка? — Иван приподнялся. — Сестрица, ты?
— Я, Иванушка, я, — все еще плача, отвечала Софья.
— Тут Петруша грамотку прислал. Неладно он пишет. Не согласный я. Слова какие-то… Зазорная особа… Ровно не о сестрице пишет, а о какой-нибудь бродяжке. Нет, нет, Софьюшка, я сего не приемлю.
В этой неполноценной болезненной натуре возник протест. И не только возник, но и окреп. Его не подкупает то, что брат Петр берется почитать его яко отца. Все в нем восстает против намерения Петра отправить Софью в монастырь. Как можно заточить в монастырь ту, которая семь лет правила государством от их имени, и эти семь лет были в общем-то благополучными.
Хоть Иван и богомолен, хоть он и сам подумывает о монастыре, как о тихом прибежище, наедине с тенями великих подвижников, святых угодников Божиих, вдали от мирской суеты с ее грязью, кровью и кривдой, но ведь принять схиму можно только по доброй воле. Тогда, когда велит сердце, когда нет выбора или иного выхода.
И Иван, запинаясь, говорит об этом сестре. Он не дозволит. Он станет поперек.
— Дай-ка платочек, Параша, я утру сестрицыны слезки, — говорит он кротко. Софья благодарно обнимает его. Она кладет голову ему на грудь, как давеча обласкала его супруга. И волевая Софья, только что безутешно рыдавшая, всхлипывает у него на груди. Мало-помалу ее плечи перестают сотрясаться, и она затихает.
Иван же находит какие-то успокоительные слова, он бубнит их невнятно, но добросердечность и участие не нуждаются в четких формулировках.
Прасковья, недолюбливавшая Софью, а поначалу вообще робевшая в ее присутствии, даже побаивавшаяся ее, тоже проникается жалостью. Неужто Петруша, казавшийся ей таким покладистым, таким добрым, желает так жестоко поступить с царевной. Хоть она и не прямая сестра ему, но все от единого царя-батюшки, незабвенного Алексея Михайловича, можно ль поступить с нею столь жестоко?
И царица присоединяется к жалостливому бормотанию своего супруга. Она говорит, что станет упрашивать Петрушу, взывать к его совести…
И тут Софья вдруг высвобождается из объятий брата и почти кричит:
— Не надобно мне жалейщиков, не хочу ничьей жальбы! Али я не царская дочь, не царевна, не