вообще осмелился и близко к ней подойти, что она никогда в жизни не сможет людям в глаза смотреть, что он выродок…
Бедный отец Хью вознамерился было прибегнуть к авторитету своего духовного сана и потребовал, чтобы она проявила подобающее христианке смирение, как уже сделал ее сын, исповедавшись в своем прегрешении и выразив готовность понести наказание, но госпожа Брэнуин истерично заверещала, что она-то всегда была доброй христианкой, чтила Господа и закон, сына учила только хорошему и не может смириться с тем, что втоптано в грязь ее доброе имя.
— Матушка, — промолвил вконец измочаленный и вспотевший Передар, которому, похоже, и на похоронах Ризиарта пришлось не так тяжко, — о тебе же никто дурного слова не сказал, да и не скажет. Что я натворил, то и натворил, и расхлебывать это — мне, а не тебе. Ни одна женщина в Гвитерине тебя не осудит.
Горестно застонав, несчастная женщина заключила сына в объятья и поклялась, что сумеет защитить родное дитя и не допустит, чтобы к нему отнеслись чересчур строго. Юноша, терпение которого было на исходе, стал вырываться, и в награду услышал, что он бесчувственный негодяй и желает ее смерти. Вслед за этим госпожа Брэнуин разразилась истерическим душераздирающим смехом.
Брат Кадфаэль взял Передара за рукав и решительно отвел его в угол комнаты.
— Парнишка, ежели у тебя есть хоть капля здравого смысла, скройся с глаз, а то ведь ты только масла в огонь подливаешь. Если бы никто не обращал на нее внимания, она, глядишь, давно бы утихла, а теперь так распалилась, что самой ей с этим не совладать. Ты мне вот что скажи: те два брата, что ночуют у вас, сейчас здесь или ушли с приором?
Уставший от всего этого шума и гама, юноша рад был услышать простой и ясный вопрос.
— Они сюда, наверное, и не заходили, а то бы я их увидел. Должно быть, отправились прямо в церковь.
И то сказать — ни Жерому, ни Колумбанусу и в голову не пришло бы пропустить вечерню, да еще в столь достопамятный день.
— Ну да ладно, покажи-ка мне тогда, где они ночуют. Брат Колумбанус на всякий случай прихватил с собой в дорогу флакончик моего макового отвара, и он, скорее всего, остался в его суме — не потащил же он эту склянку в церковь. Насколько я знаю, сейчас у него нет нужды в этом снадобье — здесь, в Уэльсе, его видения обходятся без судорог, не то что дома. Зато нам оно может пригодиться.
— Что это за средство? — заинтересовался Передар. — Как оно действует?
— Оно усмиряет страсти и снимает боль — как телесную, так и душевную.
— Это бы и мне самому не помешало, — молвил Передар с горькой усмешкой и повел Кадфаэля к одной из прилепившихся изнутри к частоколу хижин.
Гостям из Шрусбери предоставили лучшее помещение, какое можно было найти в усадьбе. В комнате стояли два низких топчана и сундук, освещалась она тростниковой лампадой. Своих пожитков у монахов почитай что и не было — все необходимое они хранили в кожаных сумах, и две такие сумы висели на вбитых в бревенчатую стену гвоздях. Брат Кадфаэль открыл сначала одну из них, потом другую, и во второй нашел то, что искал. Он вытащил из сумы и поднес к свету небольшой флакончик из зеленоватого стекла. Еще не успев взглянуть на него, монах с удивлением почувствовал, что сосуд гораздо легче, чем можно было ожидать. Присмотревшись, Кадфаэль обнаружил, что склянка, заполненная перед отъездом под самую пробку, на три четверти пуста.
На какой-то момент монах оторопел, молча уставясь на склянку. Может быть, Колумбанус воспользовался снадобьем, чтобы предупредить приближающийся припадок? Но почему же он ни словом об этом не обмолвился? Да и не было в его поведении признаков того безмятежного спокойствия и умиротворенности, которые вызывает маковый отвар. А той дозы, какой недоставало в склянке, было довольно, чтобы раза три предотвратить приступ, и ею можно было надолго погрузить человека в сон. Помнится, один человек как раз и заснул, когда должен был нести бдение, и причем надолго. В день смерти Ризиарта сам Колумбанус нарушил свой долг, а после этого так каялся и сокрушался. Но ведь именно Колумбанус держал у себя это снадобье и знал его действие…
— Что дальше делать будем? — спросил Передар, озадаченный затянувшимся молчанием монаха. — Если эта штука невкусная, тебе будет не так-то просто уговорить матушку ее выпить.
— Отвар на вкус сладкий, только вот осталось его немного. Надо будет добавить в него чего-нибудь приятного и успокаивающего. Ступай-ка и принеси кубок крепкого вина — посмотрим, что получится.
А ведь в тот день они захватили с собой вино, — вспомнилось Кадфаэлю, — дневную порцию на двоих, Колумбанус его наливал, он же и нес. А для себя он взял бутыль с водой, поскольку дал зарок не прикасаться к вину до успешного завершения нашей миссии. Стало быть, повезло Жерому — ему досталась двойная порция.
Брат Кадфаэль на время отмахнулся от этих неотвязных мыслей — пора было приниматься за дело, не терпящее отлагательств. Передар поспешил выполнить, что ему было велено, но вместо вина принес медовый напиток.
— Если она станет упрямиться, упросить ее выпить медку будет полегче — она его больше любит. Он к тому же и покрепче, чем вино.
— Пожалуй, это даже лучше, — согласился Кадфаэль, — в медке вкус макового отвара почти не почувствуется. А теперь, паренек, заберись куда-нибудь подальше, сиди там смирнехонько и на глаза ей не попадайся — это лучшее, что ты можешь сейчас для нее сделать, да и для себя самого — видит Бог — тоже, денек-то у тебя выдался нелегкий. И не убивайся ты так по поводу своих грехов, какими бы черными они ни казались, — поверь, что трудно сыскать исповедника, которому не случалось бы, и глазом не моргнув, выслушивать куда более страшные признания. Это ведь тоже гордыня — считать, что твой грех так велик, что не осталось надежды на искупление.
Передар молча смотрел, как растворялся в медовом напитке густой, тягучий сироп, который Кадфаэль тоненькой струйкой вливал в кубок. Потом он промолвил тихонько:
— Вот что странно: я ни за что не поступил бы так гадко с ненавистным мне человеком.
— Ничего странного тут нет, — отрезал Кадфаэль, взбалтывая свое снадобье, — человек, ежели ему муторно, может Бог весть до чего дойти, а больше всего достается как раз близким — понятно ведь, что они его все равно простят.
Передар до крови закусил губу:
— Он и вправду меня простит?
— Ясно как Божий день! А теперь, парень, скройся с глаз и не донимай меня больше дурацкими расспросами. Отцу Хью сегодня не до тебя, у него полным-полно дел поважнее.
Передар послушно удалился, и что ему было сказано, выполнил на совесть: куда бы он там ни спрятался, Кадфаэль его в этот вечер больше не видел. По натуре-то он был неплохим парнем, и когда зависть и ревность толкнули его на низкий поступок, сам себе сделался противен. Какие бы покаянные молитвы не назначил ему отец Хью, Передар будет возносить их с таким искренним пылом, что небеса вряд ли останутся глухи. Какие бы тяжкие труды ни стали его епитимьей, они лишь закалят юношу, и это испытание послужит ему уроком на всю жизнь.
С кубком в руке Кадфаэль вернулся к госпоже Брэнуин, которую по-прежнему сотрясали; рыдания. Бедной женщине и впрямь было худо: она довела себя до изнеможения, но остановиться никак не могла. Воспользовавшись этим, Кадфаэль протянул ей кубок и потребовал:
— Ну-ка выпей!
Не успев даже заупрямиться, она машинально повиновалась его властному тону. Половину кубка женщина выпила сразу, не сообразив, что происходит, однако снадобье оказалось таким сладким и освежающим, что, почувствовав, как пересохло у нее горло от криков и воплей, она осушила кубок до дна.
Уже то, что ей пришлось проглотить напиток, прервало натужные всхлипывания, от которых было больше вреда, чем от слез. Прежде чем она возобновила свои излияния, отец Хью рукавом отер пот со лба. Когда она заговорила снова, голос ее звучал уже не так надрывно.
— Мы, женщины, матери, жизнь свою кладем на то, чтобы детей вырастить, а когда они вырастают, что мы получаем в награду? Бесчестье и позор. Господи, ну за что мне такое наказание?
— Погоди, ты еще станешь им гордиться, — ободряюще промолвил Кадфаэль, — поддержи его во время