— И что я нашел в этой Марджери, — вслух удивлялся Джон, — считал ведь ее красавицей и чуть было не спятил, когда она за меня не пошла. Это все потому, что я тогда тебя еще не встречал и знать не знал, какая она должна быть, — настоящая-то красавица.
— Кто бы она ни была, — вздохнула Аннест, — худо то, что из-за нее ты на всю жизнь в монастырь ушел.
— Боже ты мой, — не унимался Джон, — а ведь я сдуру запросто мог на ней жениться! Ежели поразмыслить, я ее благодарить должен за то, что она мне отказала, потому как жены у меня, слава Богу, нет, и теперь нам мешает только моя ряса.
Именно в этот момент у Джона впервые мелькнула заманчивая мысль о том, что придерживаться данных обетов до конца своих дней ему вовсе не обязательно. Это заставило его повернуть голову и еще более пристально вглядеться в прелестное и такое близкое личико девушки. У Аннест были гладкие, нежные, как яблоневый цвет, щечки, тонкие, тронутые легким загаром скулы, и глаза — глубокие и сверкающие, точно кристально чистый родник под лучами летнего солнца.
— Ты все еще переживаешь из-за нее? — прошептала Аннест. — Да она распоследняя дура, коли отказалась от такого парня.
А парень и впрямь был хоть куда — рослый, статный, симпатичный и добродушный, с длинными крепкими ногами, сильными и умелыми руками и копной густых рыжих волос, так что глупей той девицы, которая решила, что слишком хороша для него, на всем белом свете не сыщешь.
— Терпеть ее не могу, — промолвила Аннест, приблизив личико к молодому монаху.
Ее дразнящие губы, шептавшие непонятные ласковые слова, находились так близко, что Джон не вытерпел и прибегнул к языку, который не требует перевода.
Ему не доводилось целоваться с девушками с тех пор, как Марджери, дочка суконщика из Шрусбери, отвернулась от него после того, как ее папаша сделался бейлифом, однако, похоже, он не забыл, как это делается.
— Ох, Аннест, — вырвалось у брата Джона, который в эту минуту чувствовал себя кем угодно, но только не братом, — кажется, я люблю тебя.
Брат Кадфаэль и брат Колумбанус поднимались по поросшему лесом склону — путь их лежал к часовне, где им предстояло провести в молитвах третью ночь. Вечер стоял теплый, но небо было подернуто облаками, и в тени деревьев царил зеленоватый полумрак. До самого последнего момента можно было надеяться на то, что приор Роберт, пропустив избранную им для бдения ночь, решит все же использовать последнюю возможность и отправится в часовню сегодня. Однако приор об этом и словом не обмолвился, и у Кадфаэля закралось подозрение, что долгий разговор с бейлифом оказался для Роберта лишь удобным предлогом, чтобы избежать всенощного бдения, а значит, и утренней встречи с Сионед, которая УЖ точно повторила бы свою просьбу. Правда, и это не доказывало вины приора — возможно, он просто не хотел оказать последнюю милость Ризиарту, но и не желал отказывать дочери покойного на глазах у всех. Что ни говори, а смирение и великодушие никак не относились к числу достоинств приора Роберта. Безгранично уверенный в собственной правоте, он отнюдь не склонен был прощать тех, кто становился ему поперек дороги.
— То, что нам выпало участвовать в этом паломничестве, — говорил Колумбанус, легко ступая рядом с катившимся вразвалочку Кадфаэлем, — это большое отличие и высокая честь. Наши имена будут вписаны в историю аббатства, и грядущие поколения братьев станут нам завидовать.
— Я уже слышал, — сухо промолвил Кадфаэль, — что приор Роберт задумал по возвращении распорядиться, чтобы написали житие святой Уинифред, с рассказом о перенесении ее мощей в Шрусбери. Ты полагаешь, там будут указаны имена всех его спутников?
«Впрочем, твое-то там, может, и окажется, — подумал Кадфаэль, — как не упомянуть припадочного, которого отправили к. Святому Колодцу для исцеления? Да и Жерому, узревшему видение, которое в конце концов и привело нас сюда, тоже местечко найдется. А вот обо мне наверняка умолчат, что, пожалуй, и к лучшему!» — Я совершил прегрешение и должен его искупить, — прочувствованно произнес Колумбанус. — В этой самой часовне я, коему надлежало являть собой образец верности долгу, допустил преступное небрежение.
Монахи подошли к покосившейся калитке старого кладбища, дальше к часовне вела узенькая тропка, поросшая высокой травой.
Внезапно Колумбанус побледнел, задрожал и закатил глаза.
— О! — вскричал он, — я чувствую благодать! Сам воздух, что мы вдыхаем, преисполнен ею. Воистину, нас озаряет неземной свет, и я верю, что мы пребываем в преддверии чуда, чуда божественного милосердия. О, сколь безграничная милость оказана мне, недостойному и не оправдавшему доверия!
С этими словами Колумбанус устремился в открытую дверь часовни, нетерпеливо ускоряя шаги и раскинув руки, словно намеревался не преклонить колени перед святой, а заключить в объятия возлюбленную. Кадфаэль хмуро, но безропотно последовал за ним. Он привык к неуемному рвению Колумбануса, но его вовсе не радовало, что всю ночь ему придется провести в обществе человека, способного выкинуть Бог знает что. В эту ночь Кадфаэль настроился помолиться и как следует поразмыслить, а компания брата Колумбануса не располагала ни к тому, ни к другому.
Внутри часовни стоял тяжелый запах старого дерева и пыли, создававший атмосферу заброшенности, а алтарные покровы, на которых покоилась рака, добавляли аромат ладана. Маленькая лампадка испускала мерцающий желтоватый свет. Кадфаэль прошел вперед, зажег две алтарные свечи и установил их по обе стороны от лампады. Дуновение свежего ветерка донесло сквозь узенькое окошко благоухание цветущего боярышника и на несколько мгновений заставило трепетать огоньки свечей. Их слабый неровный свет рассеивал тьму лишь поблизости от алтаря, не достигая стен и крыши часовни. Из провалов пахнущей деревом темноты тусклый свет выхватывал расплывчатые очертания пустого гроба, носилок, на которых покоилось тело, и двух стоявших неподалеку аналоев. Между телом Ризиарта и алтарем, загораживая свет, возвышалась черная, поблескивающая серебром рака.
Брат Колумбанус смиренно склонился перед алтарем, а затем занял место у аналоя, стоявшего по правую руку от алтаря. За левым аналоем, привычно поерзав коленями, чтобы устроиться поудобней, солидно расположился Кадфаэль. Умиротворение снизошло на монахов. Кадфаэль приготовился к долгому бдению и начал его с молитвы за упокой души Ризиарта — не в первый раз он молился об этом. Во мраке, подступавшем со всех сторон, казалось, что время остановилось, и мир, со всеми его тревогами, сосредоточился в душе Кадфаэля. Это был не сон, но уже и не явь. Кадфаэль больше не думал о Колумбанусе, он забыл о его существовании, и молился как дышал, не устами, но сердцем. Он ни о чем не просил небеса, а лишь раскрывал перед ними — будто бережно лелеял в ладонях подбитую пташку — свою печаль и тревогу за всех, на чью долю выпали такие страдания из-за маленькой святой. И если столь сильная боль переполняла его душу, то что же должна была чувствовать она? Свечей должно было хватить на всю ночь, и, поглядывая на то, как они таяли, Кадфаэль прикинул, что близится полночь.
Он задумался о Сионед, о том, что поутру некого будет подвергать испытанию, ибо этого блаженненького дурачка принимать в расчет не стоит, а от него самого ей мало проку. И в этот момент справа, оттуда, где самозабвенно молился Колумбанус, донесся едва слышный и весьма странный звук. Кадфаэль обернулся и увидел, что лицо молодого монаха не опущено к аналою, а обращено вверх — так, что профиль его четко выделялся в слабом желтоватом свете. Взгляд широко раскрытых глаз был устремлен вдаль, а искаженными в молитвенном экстазе губами он негромко, но явственно распевал по-латыни кант во славу целомудрия. И не успел Кадфаэль сообразить, что происходит, как Колумбанус, опершись на аналой, резко поднялся и встал перед алтарем. Пение прекратилось. Вдруг юноша выпрямился во весь рост, закинул голову, будто ожидал увидеть сквозь крышу часовни усеянное звездами ночное небо, и распростер в стороны руки, словно пригвожденный к кресту. Он издал громкий крик, в котором слышались одновременно и ликование, и мука, и, рухнув ничком на земляной пол, остался лежать, как стоял, — вытянувшись и раскинув руки. Лоб его почти касался бахромы свисавшего из-под тела Ризиарта алтарного покрова.
Кадфаэль вскочил и бросился к нему, испытывая и жалость, и досаду.
«Чего еще можно было ждать от этого идиота? — с раздражением думал монах, стоя на коленях и ощупывая лоб неподвижно лежавшего Колумбануса. Он подсунул под голову юноши край алтарного покрова и повернул его лицом в сторону, чтобы бедняге было легче дышать. — И как же это я раньше не распознал, чем дело пахнет, ведь его что угодно может повергнуть в экстаз и довести до припадка! Не ровен час —