–
– Что «пожалуйста», отец?
–
– Пожалуйста, снимите эту балку, – попросил(а) священник (монахиня).
– Смотрите, смотрите, – раздались крики у ног женщины.
Дети сняли один башмак. С таким высоким верхом, что его невозможно было надеть на ногу. Внутри он по форме точно соответствовал ее туфельке на высоком каблуке. Я разглядел одну такую матово- золотистую туфельку, торчащую из-под черной сутаны. Девочки возбужденно зашептали, какие у нее красивые туфельки. Одна из девочек принялась расстегивать пряжки.
– Если не можете поднять балку, – сказала женщина (в ее голосе послышался намек на панику), – позовите кого-нибудь на помощь.
– Ух ты, – вскрикнул кто-то у ее ног. В воздухе мелькнула туфелька и нога – искусственная нога, к которой с помощью зажима крепилась туфелька.
– Она разбирается на части.
Женщина, казалось, ничего не замечала. Возможно, она уже ничего не чувствовала. Но когда они показали ей отстегнутую ногу, я увидел, как две слезинки скатились из уголков ее глаз. Она молчала, пока дети снимали с нее сутану и рубашку, золотые запонки в виде когтистых лап и черные обтягивающие брюки. У одного из мальчиков был десантный штык-нож. Лезвие основательно заржавело. Пришлось повозиться, чтобы разрезать им брюки.
Обнаженное тело казалось на удивление молодым. У кожи был здоровый естественный цвет. Почему-то все считали Дурного Священник пожилым. На месте пупка у нее сверкал звездчатый сапфир. Мальчик с ножом решил выковырнуть камешек. Сапфир не поддавался. Орудуя острием ножа, мальчик провозился несколько минут, прежде чем ему удалось вытащить камень. Из образовавшегося отверстия начала сочиться кровь.
Остальные дети склонились над се головой. Один раздвинул ей челюсти, а другой извлек изо рта зубной протез. Женщина не сопротивлялась и молчала, прикрыв глаза.
Но надолго закрыть их ей не удалось. Дети оттянули одно веко и обнаружили под ним стеклянный глаз с радужной оболочкой в виде циферблата. Глаз они, разумеется, тоже вытащили.
Я подумал, что разборка Дурного Священника может продолжаться еще долго и затянуться до самого вечера.
Наверняка руки и груди у нее отстегиваются; а если содрать кожу на ногах, то там обнаружится какое- нибудь хитросплетение серебристых сухожилий. В туловище, должно быть, тоже имелись всякие чудеса: желудок из пестрого шелка, яркие воздушные пузыри легких, рококовое сердце. Но тут завыли сирены. Дети разбежались со своими новоприобретенными сокровищами, а рана в животе, нанесенная штыком, продолжала сочиться кровью. Я распластался на крыше под смертоносным небом, какое-то время разглядывая то, что осталось после детей: страдающий Христос на бритой голове, один глаз и одна пустая глазница, уставившиеся на меня, темное отверстие рта, культи вместо ступней. Стекающая из раны на животе кровь черным ремнем опоясала талию. Я вошел в сарай и опустился рядом с ней на колени.
– Вы еще живы?
Одновременно с первыми разрывами бомб она простонала:
– Я буду за вас молиться.
Надвигалась ночь.
Женщина заплакала. Без слез, наполовину в нос, не плач, а скорее какая-то последовательность сдержанных подвываний, возникающих в глубине ротовой полости. Она плакала все время, что продолжался налет.
Я как сумел совершил над ней таинство соборования. Слов ее исповеди я не слышал: зубов у нее не было, и вряд ли она могла говорить. Но в ее вскриках – таких не похожих на человеческие или даже звериные, словно они были всего лишь шумом ветра в мертвых камышах, – я уловил искреннюю ненависть ко всем совершенным ею грехам, которых наверняка было бессчетное множество, глубокое сожаление по поводу причиненного Богу огорчения, страх потерять Господа, страх, который был сильнее страха смерти. Темноту в сарае озаряли только сполохи пламени над Валлеттой да вспышки зажигательных бомб в районе доков. Наши голоса то и дело тонули в грохоте взрывов или уханье наземной артиллерии.
В звуках, издаваемых этой несчастной,
В тот момент я знал лишь то, что умирающее человеческое существо необходимо соборовать. У меня не было елея, чтобы совершить помазание ее изувеченного тела, и поэтому я воспользовался ее собственной кровью, обмакнув пальцы в углубление на ее животе, словно в потир. Губы у нее были холодны как лед. И хотя во время осады я много раз имел дело с трупами, холод ее губ до сих пор не дает мне покоя. Порой, когда я засыпаю сидя за столом, у меня затекает рука. Проснувшись, я дотрагиваюсь до нее и будто снова погружаюсь в кошмар, ощущая ее нечеловеческий холод, холод ночи и неживого предмета, не имеющего ко мне никакого отношения.
И, коснувшись пальцами ее губ, я отдернул руку и как бы снова вернулся к действительности. Прозвучал отбой воздушной тревоги. Умирающая вскрикнула еще раза два и затихла. Я встал на колени и начал молиться о самом себе. Для нее я сделал все, что мог. Сколько времени я молился? Не знаю.
Но вскоре свежий ветер – вкупе с тем, что еще недавно было живым телом, – пронзил меня холодом. Я устал стоять на коленях. Только святые и фанатики способны длительное время пребывать в молитвенном «экстазе». Я проверил, есть ли у нее пульс и бьется ли сердце. Ничего. Я поднялся, с трудом сделал несколько шагов по сараю и, не оглядываясь, побрел назад по улицам Валлетты.
На «Та-Кали» я вернулся пешком. Моя лопата все еще торчала там, где я ее оставил.
О возвращении Фаусто III к жизни сказать, в сущности, нечего. Оно произошло. Нынешнему Фаусто не