Весну 1770 года Потемкин встретил командиром бригады, в которую входили два кирасирских полка – Новотроицкий и Наследникова имени цесаревича Павла… А было Потемкину уже тридцать лет!
Нигде не было такой грязи, как в Валахии; колеса превращались в громоздкие жернова, едва крутившиеся в липкой слякоти, шестнадцать лошадей с трудом влекли коляску Румянцева. Помимо грязи на тактику влияла и эпидемия: сберегая войска от чумы, Румянцев «скатывал» свою армию вдоль берегов Прута, стараясь вести ее местами малонаселенными. Ужасные ливни расквасили шляхи, в оглобли фур и передки пушек, подменяя истомленных животных, впрягались люди.
А там, где Серет впадает в Прут, пролегло глухое урочище – Рябая Могила, и здесь столкнулись две армии: татарская с русской. В самый разгар битвы Потемкин галопом провел своих кирасир вдоль извилин Прута, отчаянно обрушил бригаду в реку – вплавь, держась за хвосты и гривы лошадей, дружно переправились на вражий берег, и мокрые кони, отряхивая тучи прохладных брызг, рванули всадников дальше – прямо в тыл противника, что и решило исход сражения. Кирасиры загнали скопище татар в глубокую низину, где они сидели, как волки в яме, отстреливаясь из луков.
– Эй, проси «амана»! – кричали им сверху русские.
– Нет, – отвечал за всех один в богатых одеждах.
– Вылезай, супостатина, ведь угробим вас!
– Убивай… кысмет, – был ответ из ямы.
Кирасиры перебили всех до последнего и спустились в низину. Из груды трупов поднялся тот самый – в красивых одеждах:
– Я султан Дели-Гирей, сын великого Крым-Гирея!
Потемкин добил его выстрелом из пистолета. Нагнувшись, отцепил от пояса богатую саблю. Трофей бросил в шатер Румянцева.
– Поторопились вы, ребятки мои, – сказал Петр Александрович. – Ныне с татарами дипломатничать надо… Шагин-Гирей, брат Дели-Гирея, из шакала кошкою ласковой оборачивается.
Потемкин надеялся, что Рябая Могила сделает его кавалером георгиевским, но Румянцев обошел молодца в награде, и Григорий Александрович не удержался – обиду свою открыто высказал:
– Неужто мне едино аннинским орденом гордиться?
На что Румянцев отвечал ему – жестко:
– Честный воин и без орденов должен быть гордым!
2. Дерзновению подобно
– Опять у меня неприятности, – жаловалась Екатерина при дворе. – Недавно я купила в Италии картину Менгса «Андромеда», но, отправленная морем, она, вместо Эрмитажа, оказалась в руках алжирских пиратов. Хорошо, если картина попадет на майдам, а не станет служить попоной для африканского верблюда…
Война оживила ее переписку с Вольтером, которая сделалась фривольно-панибратской: прославленный философ и коронованная женщина как бы похлопывали друг друга по плечу, Екатерина, выступая теперь в роли волшебной амазонки, рапортовала в Ферней о победах слогом боевых реляций. Вольтер предрекал ей славу царицы воскрешенной Византии, и пусть Афины станут одной из ее столиц. Версаль засылал в Турцию своих офицеров, а Вольтер вербовал их для России, уговаривая французов «не сражаться за мерзавцев, которые содержат женщин взаперти». В письмах они частенько поругивали барона Франсуа де Тотта, который, после гибели Крым-Гирея, стал инженером по укреплению бастионов Босфора. Екатерине не суждено было узнать, что Вольтер поместил ее портрет в Фернее между портретом прачки, стиравшей ему белье, и портретом угольщика, озабоченного согреванием его старческих костей.
Дени Дидро обещал посетить Петербург, и Екатерина заранее предвкушала, что надышится от него запахом парижской мансарды, а пока что вдыхала запахи гипса и глины в мастерской Фальконе. Характер скульптора, порою трудновыносимый, доставил ей немало хлопот, но императрица, защищая мастера, доказывала свету, что одни бездарности тихи и покладисты, а подлинный талант будет бесноваться, пока не ляжет в могилу. Фальконе непрестанно жаловался на вмешательство в его работу самоуверенного дилетанта Бецкого, Екатерина утешала мастера:
– Помните того архитектора из Александрии, который на алебастре имя Птолемея изобразил, а под ним на мраморе свое имя высек? Что вы злитесь на старого хрыча? Со временем имя Бецкого от вашего монумента отпадет, как Птолемеево на алебастре, а ваша добрая слава в мраморе вовек не исчезнет… Господи! Да ведь с сотворения мира таково было: одни делают, другие им мешают. Человечество состоит из двух половин – делающих и мешающих делать. Вы думаете, мне легко? Да у меня врагов-то и завистников побольше, чем у вас…
Фальконе, сторонившийся двора, был невольно вовлечен в вихрь ее политических интриг; Екатерина не раз ему говорила:
– Всех прошу прислать копию книги Рюльера, но все мне отказывают. Хоть вы скажите, как описана наша княгинюшка этим шалопаем?
Рюльер описал Дашкову удивительной красавицей, отмеченной талантами и благородством. Не так давно Екатерина Романовна снова явилась в Петербурге, готовая к вояжу по Европе, и, бывая в обществе, владелица трех тысяч рабов громко жаловалась на свою непроходимую нужду. Екатерина, чтобы заткнуть ей рот, переслала княгине с Елагиным 4 000 рублей из своего кошелька.
– Вот, государыня изволят на дорогу вам жаловать.
– Я не нуждаюсь в оскорбительных подачках! – раскричалась Дашкова. – Мне – и четыре тыщи? Пусть оставят эти деньги при себе… Я возьму лишь то, что нужно мне, и не больше!
Елагин вернулся во дворец, обтирая со лба пот:
– Чума, а не баба! Говорит, что сумма мала.
Он выложил на стол 4 рубля и 17 копеек.
– Это еще что такое? – удивилась императрица.
– Сдачи дала… Княгиня при мне, яко бухгалтер, подсчитала расходы дорожные, а остаток велела вам вернуть.
Екатерина давно не испытывала таких оскорблений.
– Если я узнаю, что она с Рюльером встречалась, обратно мерзавку не пущу: пусть там и остается со своим выводком…
«Таким образом, – заключает Дашкова в мемуарах, – я рассталась с Петербургом».
Екатерина с громадною свитой тронулась санным поездом в Лахту, за двенадцать верст от столицы, где колоссальный Гром-камень – постамент будущего памятника Петру I – медленно катили к побережью Финского залива на громадных шарах из бронзы, уложенных в желоба. Зрелище, увиденное в Лахте, было дерзновению подобно.
Екатерина даже похлопала в ладоши, сказав:
– Что эта суетная Европа? Вот у нас – чудеса!
Четыреста мужиков с песнями влекли на тяжах колоссальную гору, поверх которой трудились каменщики, обтесывая лишние углы, работали кузница и канцелярия, а барабанщики играли неустанную дробь, руководя усилиями такелажников. На глазах гостей артель передвинула Гром-камень сразу на двести сажен. Екатерина не могла взять в толк: откуда такая легкость в движении? Инженеры объяснили ей, что тут секрет кабестанов и такелажных блоков:
– Сия работа допрежь выверена на модели, и один рабочий одной лишь рукой свободно передвигает семьдесят пять пудов…
Екатерина, держа руки в муфте, зашагала к карете.
– А где же наши поэты? – говорила она. – О чем они думают? Виденное здесь в одах должно запечатлеться…
Навстречу придворным каретам спешили саночки с петербуржцами, желавшими видеть каменный колосс, медленно, но верно следующий к тому месту, где ему и стоять вечно. А в морозном воздухе уже чуточку повеяло близкой весною, ростепелью снегов.
Вот и княгиня Дашкова, прибыв в Ригу, купила карету до Берлина, переставив ее с полозьев на колеса. Статс-даму сопровождала девица Каменская, вроде подруги на услужении. По приезде в Данциг княгиня остановилась в гостинице «Россия», сказав Каменской:
– Жить надо скромно. Траты лишь на еду и лошадей.