С улицы донеслись вопли женщин, крики. Мышецкий снова кинулся на балкон. В воздухе уже мелькали дубинки, гулял кастет черной сотни, растрепанные бабы лезли через заборы.
Знамя было красное – да, но кровь на панели тоже красная – да.
– Именем закона! – кричал Мышецкий. – Немедленно остановитесь!..
Рабочие депо образовали заслон и продолжали медленно продвигаться далее, сворачивая на Дворянскую улицу. Городовые разделились; часть их отстаивала детей и женщин, другая же часть – калечила демонстрантов заодно с черносотенцами.
Мышецкий снова кинулся к зуммеру, вращал ручку, вызывая полицейское управление, – пусто. Никто не отвечал. Тогда он позвонил в жандармерию, и его сразу соединили.
– Капитан Дремлюга, – ответил спокойный голос.
– Капитан, немедленно прекратите это безобразие!
– А что я могу поделать? Мне одному не расхлебать этой квашни, что вы замесили совместно с полковником Сущевым-Ракусой… Хотите или не хотите, князь, но квашня взошла и теперь прет! А я…
– Немедленно, слышите? – орал Мышецкий в трубу телефона.
– Немедленно я вам не обещаю, – отозвался Дремлюга, – а за казаками послал в казармы на Кривую балку. Через часок, надеюсь, будут на месте…
С улицы раздался выстрел. Сергей Яковлевич видел с балкона, как один рабочий, низко согнувшись, побежал через площадь и упал, схватившись за тумбу. Деповские держали друг друга за руки. Потом они разомкнулись и ринулись в драку. Обираловцы, как наемники, сдались первыми. Гостинодворцы, подкрепленные «идеей», побежали последними.
Из переулков еще долго разносился матерный вой…
Мышецкий раскрыл шкаф и выпил водки. Подержал стакан.
– Эй! – позвал он. – Кто-нибудь есть?
Прошелся по кабинетам – ни души. Сквозняки, задувая из открытых дверей, разносили листы входящих-исходящих. Жужжали мухи, влипнувшие в чернила.
– Огурцов! – окликнул он. Нет ответа.
«Бежали… крысы! Один во всем здании, один – как последний дурак. Хоть бы сторожа оставили. Не охранять же мне ваши печати».
Мышецкий вышел на улицу, когда толпа уже рассосалась. Молоденький гимназист шел, качаясь, навстречу и держась руками за окровавленную голову. Около подъездов дворники отсмаркивались в передники, словно закончив работу. Какая-то баба вела домой своего мужа, крепко побитого черносотенца, и он горько плакал, выкрикивая через плечо:
– Погодь мне, сволочь… Скубент, яти-тя в душу! Мы до вас доберемся!
– Иди, иди, – толкала его баба в загривок. – Погулял, и будя тебе. Лавку пора открывать…
Дверь Мышецкому открыл сам Чиколини, жалкий и притворный:
– Не виноват я, ваше сиятельство, не виноват…
По стенам были развешаны акварельки – виды Липецка.
– Сейчас же, – сказал Мышецкий, – отправляйтесь к себе в управление и беритесь за дело. Провести аресты на Обираловке. Составить протоколы! И – быстро всё…
Бруно Иванович закричал в соседнюю комнату:
– Маня! Ваня! Петя! Даша! Коля!
Выбежали заплаканные дети, и он каждого брал за голову, заставляя вставать на колени. Выскочила растрепанная, нечесаная полицмейстерша и стала целовать Мышецкому руку:
– Помилуйте, сжальтесь… Ради детей! Бруно Иванович не может… Один год до пенсии! По-ща-ди-те… Он болен! Ему нельзя пережить такое…
Сергей Яковлевич надвинул шляпу и закрыл за собой двери. Стукнуло где-то на окраине четким выстрелом. «Хоть бы казаки скорее…» – подумал он, бесцельно шагая по улице.
«Нет рядом Сущева-Ракусы, нет и Борисяка».
– Кто из них нужнее сейчас? – спросил он себя вслух.
А старик Кобзев, в последнем градусе чахотки, сидит в жандармском застенке. Хороший сад при участке, вино, фрукты, врач, обеды из «Аквариума»… Да, жди! Дремлюга здоровье ему подправит.
С плачем пробежала старая еврейка, держа закутанного в одеяло ребенка. Издалека доносился звон стекол и приглушенный треск. Мышецкий остановил одного растерзанного в свалке городового, спросил – что там?
– Да синагогу уже расхряпали!
Сергей Яковлевич, не отдавая себе отчета, тем же ровным шагом двинулся в сторону еврейской слободки. Потянуло откуда-то дымом… «Ну конечно, от деповских попало – и вся черная желчь прольется на слабых!»
На улице было бело от пуха распоротых перин. Обвязав руку ремнем, обнажив худое лицо, шел дряхлый раввин и, стуча себя во впалую грудь, хрипло выкрикивал заклинания.
А за ним – евреи: царапали лица ногтями, тускло и нелепо глядели их глаза кверху, – молитвы, плач, рев, жуть…
– Прочь! – сказал им Мышецкий. – Уходите в сторону вокзала… Бросьте все к черту и уходите скорее! Задворками, Задворками… Слышите?
Он остался один на пустынной улице. Сверкали на солнце осколки стекол. Снежило под ветром пухом. Через мостовую, волоча перебитые лапы, тонко скуля, переползала собака.
Сергей Яковлевич достал из кармана «Ле Фоше», раскурил папиросу. Было стыдно и мерзко. Послышался дружный топот сапог, захрустел под напором тел забор и с треском обвалился на улицу.
Громилы шагали скопом – потные, яростные, молчаливые. Болтались на цепках фунтовые гирьки, торчали ножики из-за голенищ. В этой своре князь узнал и того мужичонку, кривоногого шута, что распевал под его окнами дурацкие частушки.
– С тебя и начнем, – сказал Мышецкий.
Это был его первый выстрел в жизни и сразу – по человеку. Мужичонка присел, дико озираясь, и вдруг заорал что есть мочи, вкладывая в этот вопль всю свою боль, всю свою любовь к этой постылой жизни…
Громилы схватили его и, грохоча сапожищами, поволокли обратно. А с другой стороны улицы подходили четыре человека. Мышецкий узнал их по твердой походке, по тому, как они держали руки в карманах, сжимая оружие.
Рабочие депо поравнялись с ним, и один остановился.
– Послушайте, – сказал он Мышецкому, – вам лучше не ввязываться в эту историю! Идите по своим делам, князь…
– Я ответствен за все, – ответил Мышецкий.
Рабочий постоял немного, посмотрел на револьвер в руке высокого человека в пенсне со значком кандидата правоведения на лацкане мундира.
– Савва Кириллыч Борисяк, – добавил он осторожно, – просил вас тоже, чтобы вы не вмешивались. Мы восстановим порядок сами!..
Губернатор с трудом доплелся до номеров, где жила его сестра, медленно преодолел лестницу. В комнате, как всегда, было мрачно, шторы опущены. Поник иссохший фикус.
Додо в самой невообразимой позе лежала на диване, раздерганная и страшная, с закаченными под лоб глазами, и показалось ему, что она жестоко изнасилована кем-то. Из-под мятой блузки вывалилась грудь со множеством родимых пятен на ней, и сосок ее был черен, как сгусток запекшейся крови.
«Всюду – кровь, кровь, кровь!» – любила говорить Додо.
Вот теперь кровь и на ней. Только сейчас Мышецкий понял, что сестра просто пьяна, и ощутил запах сладкого рома, пропитавшего всю комнату…
Все кончено! Он заплакал и вышел, как от покойника.
Рано утром этого же дня, когда в городе еще все было спокойно, Огурцов надел чистую рубашку, затеплил свечу перед иконой и тронулся в героический путь.
По мере приближения к заставе все чаще стали встречаться люди, вступившие на стезю народной трезвости. За городом примкнули к толпе мужики из соседних деревень, плакали бабы, надеясь на чудо. Шли