– Ну, – не сдавался Дремлюга, – а титулярный советник Осип Донатович Паскаль?
– Ёська-то? – засмеялся Аристид Карпович. – Не путайте, капитан, это просто мошенник.
Широкая лапа Дремлют вытянулась вперед, и пальцы медленно стянулись в кулак, словно он сдавил чью-то глотку.
– Ениколопова, – спросил жандарм у жандарма, – вы тоже отрицать будете?
– Попробуйте, капитан, – спокойно отозвался Сущев-Ракуса. – Предложите Вадиму Аркадьевичу… Если вы не боитесь, чтобы в ответ на ваши предложения он не въехал вам по физиономии! Мне, например, не удавалось…
Аристид Карпович пешком вернулся домой. Старая кухарка его уже встала, чесала гребнем жирные волосы. Любимый кот жандарма терся об сапог хозяина, радуясь его приходу.
– Меланья, – сказал полковник, – покорми Ваську, смотри, как воет… Молоко-то есть?
Он повесил на гвоздик фуражку, прошел в комнаты. Глянул на часы: рано еще – ни свет ни заря. Сбросил пропотевший мундир, пощелкал в задумчивости подтяжками. Висели на стенах картинки – криво висели, надо бы и поправить, да ну их к черту! Не до картинок…
Завалился жандарм на тахту, закинув руки под затылок, долго лежал, полузакрыв глаза. Думал, думал, думал. Не мог заснуть. Снова поднялся, крикнул на кухню:
– Самоварчик… сооруди-ка!
Радуясь пробуждению дня, зачирикал щегол в клетке. Сущев-Ракуса в ожидании самовара прошел в соседнюю комнату, в полном одиночестве – сам с собою – долго гонял кием шары по бильярдному полю. Наконец и это надоело.
Пришел из кухни, облизываясь, сытый кот. Затерся лапой. Лизнет ее, потом – раз-раз за ухом.
– Чистоплюй ты у меня, – сказал Аристид Карпович и завалил кота кверху пузом, взлохматил ему длинную шерсть. – Ух ты какой, миляга ты, гулена… А плохо тебе, брат, будет здесь без меня!
Отпустил кота и выпил два стакана чаю с вареньем. Со своим любимым – кизиловым. Потом долго слонялся по комнатам, думал.
«Я не мальчик, – вздохнул он. – Мне уже поздно начинать все сначала. Пусть уж так…»
Аристид Карпович решительно присел к столу, разложил перед собой листок бумаги. Четко и красиво написал:
«Князь!
Вы напрасно тиснули статью о винной монополии.
Время – дрянь, и может плохо обернуться.
Будьте готовы к тому, чтобы лишиться мундира камер-юнкера.
Но вы еще молоды, и жизнь Ваша вполне поправима.
Гораздо хуже складываются обстоятельства у меня.
Прошу без зазрения совести валить все на Влахопулова и на меня. Мертвые сраму не имут.
Он запечатал письмо в конверт, кликнул кухарку:
– Меланья! Ты на базар-то пойдешь сегодни?
– Собираюсь.
– Захвати писульку. По дороге заверни в присутствие и вручи дежурному чиновнику, чтобы передали губернатору…
Аристид Карпович подождал, пока уйдет кухарка, и снова поиграл с котом.
– Вот жизнь у тебя, – сказал он коту с завистью. – Всем бы так жить!
Кухарка ушла, и Сущев-Ракуса выставил кота за двери. Завел граммофон, поставил пластинку с Варей Паниной, и широкая труба, расписанная цветами, хрипло спела:
Скребся кот за дверью, чтобы его впустили. Аристид Карпович поднес клетку со щеглом к форточке и выпустил птицу на волю.
– Лети, – сказал. – Не хочу, чтобы тебя потом продавали.
Отбросил клетку и подошел к столу. Медленно провернув барабан револьвера. Тупо блестели головки пуль.
– Я не мальчик, – повторил жандарм.
Откуда-то издалека, со стороны депо, наплывала на город, пронизанная утренним солнцем, стройная песня:
– Соловьи, – сказал жандарм, поднимая револьвер. – До Петрова дня… Не я, так другие – раздавят!..
Из трубы граммофона вдруг ударили тулумбасы, взвизгнули татары и Варя Панина не спела, а прошептала, задыхаясь:
Аристид Карпович выстрелил и услышал, как скребется за дверью кот, жалобно мяуча. Полковник посмотрел в потолок, где засела неловкая пуля. Потрогал голову – кровь. Дрянь дело!
– Глупости, – сказал жандарм. – Я не мальчик…
Он приставил револьвер к груди, и удар выстрела отбросил его от стола назад – посадил прямо в кресло. Пластинка еще долго кружилась на диске, издавая зловещее шипение, потом и она затихла.
А над Уренском росла и ширилась могучая песня:
Демонстрация прошла от вокзальной площади по Хилковской (ныне Влахопуловской) улице, вступила на Соборный перекресток и слилась с громадной толпой мастеровых с Петуховки. Впереди шли рабочие депо – они, как железный таран, рассекали пустоту утренних улиц…
Мышецкий вышел на балкон присутствия, закурил папиросу. Красное знамя резануло ему глаза: что это?
– Доигрались! – сказал он, но к кому это относилось, к жандарму или к рабочим, он и сам, наверное, не смог бы ответить точно.
Вцепившись в перила, стиснув в зубах «пажескую» папиросу, он невольно вслушался в слова песни:
Сергей Яковлевич присмотрелся в лозунгам: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» – «Долой помещиков и капиталистов!» – «Долой самодержавие!».
Городовые, посматривая на балкон губернатора, растерянно отдавали честь…
Губернатор докурил папиросу и отшвырнул окурок.
– Спокойствие, господа? – прокричал он с балкона. – Никаких эксцессов… Я не позволю!
Но вот демонстрация вышла на площадь, и тогда с высоты Мышецкий заметил, как из кривых переулков (перебежками, как солдаты) сходятся толпы людей. Он сразу узнал их: эти быстрые взгляды, воровато согнутые спины – обираловцы!
А вот и господа гостинодворцы: эти посолиднее – ребята хоть куда! Руки под фартук, сапоги гармошкой, картузы набекрень. Сверкали дворницкие бляхи.
И вспомнил Мышецкий комнату в «Монплезире», скучный полковник в красной, как у Шурки Чеснокова, рубахе, сказал ему тогда: «От дворников ныне многое зависит…»
Сергей Яковлевич метнулся к телефону, велел соединить себя с предводителем дворянства Уренской губернии. В ответ на предостережения губернатора Атрыганьев кисло ответил:
– Не понимаю, князь, почему вы решили апеллировать ко мне с подобными инсинуациями?
– Так к кому же еще? Ведь это ваша банда…
– Отнюдь. Я возглавляю только Союз уренских истинно русских людей. А если они и стали бандитами, так это вина вашей сестры Евдокии Яковлевны… К ней и обращайтесь, милостивый государь!