Пацевич подъехал к Хвощинскому.
– А вы что же молчите, полковник? – сказал он. – Я ведь знаю: солдаты готовы на вас богу молиться… Вот и прикажите им, чтобы они встали как стена!
– Да, – печально отозвался Хвощинский. – Я знаю: они мне поверят. Но представьте себе, что меня вдруг убили… Тогда как?
Шальная пуля зыкнула над головой Пацевича: он прилег на лошадиную холку, признался:
– Никита Семенович, дорогой… Я не знаю, что делать… Посоветуйте!
Хвощинский долго смотрел поверх солдатских голов куда-то в пыльное небо.
– Прикажите срочно отступать на Баязет… Все бессмысленно и глупо! Для того чтобы сварить яйцо не нужно поджигать своего дома. Численность противника мы могли бы узнать и через лазутчиков, не выходя из крепости… Играйте отход!
– Но я-то при чем? – жалобно воскликнул Пацевич. – Тифлис требовал от нас дела!
– Спасайте людей, полковник!.. Если в Тифлисе штабные адъютанты, чтобы полюбиться дамам с новеньким крестом, и жаждали нашей крови, то кровь уже была. Кресты им обеспечены…
Колонны тронулись. Шли скорым шагом. Казачьи сотни по-прежнему скакали по флангам. Люди часто оборачивались назад, где копилась, как саранча, турецкая конница, и вскоре уже не шли, а почти бежали…
Карабанов, придя в себя и подсчитав убитых, нагнал Хвощинского:
– Прикажите хоть что-нибудь! Прикажите –
– А об этом, поручик, вам следовало бы подумать еще вчера. На офицерском собрании, на которое вы столько возлагали надежд!
– Ну, хорошо, – повинился Андрей, уронив поводья. – Пусть я мерзавец. Пусть я ничтожество. Но вы хоть покажите мне место.
– Русский офицер с честью всегда найдет себе место в бою!..
И они разъехались.
В этот день Аглая проснулась задумчивой и печальной. Ее тревожили неясные признаки беременности. Правда, по своей женской неопытности она даже наивно тешилась над своей боязнью. Но женщины, с которой можно бы посоветоваться, в Баязете не было, и тогда Аглая просто испугалась. «Наверное, так и есть, – размышляла она, еще лежа в постели. – Боже мой, что-то будет? И если лгать, то кому: ему или Андрею?.. А он-то здесь при чем?..» «Он» – это уже ребенок, нечто еще неясное и таинственное; но кто отец ему? – в этом сомнения не было: Андрей, самый чужой и самый близкий; она невольно вспомнила его всегда торопливые ласки и, закусив розовую губку, тихо поплакала. В окна киоска уже светило солнце, пора было вставать…
Майор Потресов в эту ночь спал плохо. Он переутомил себя за последние дни, и ему было дурно. Денщик жалел доброго старика, часто прикладывал мокрые тряпки на грудь майора: Потресов лежал в удушливых потемках, вспоминал покойницу жену Глашу, первый детский плач, раздавшийся в их доме, а потом раскрытые, как в галочьем гнезде, восемь ртов… Вскоре начало светать, он встал и прислушался к биению сердца. «Изъездился, старый мерин!» – сказал майор и пошел на крепостные работы: всю жизнь Потресов был человеком чести и долга.
Клюгенау в эту ночь совсем не ложился. С вечера он остался следить за работой своих пионеров, потом один из них подцепил лопатой из груды старого мусора томик Саади на арабском и отдал его офицеру. Клюгенау арабский знал самоучкой, но смысл стихов был ему хорошо ясен. «Много скрывается под чадрою прекрасных женщин, но когда откинешь чадру, тогда увидишь мать своей матери…» Мечтатель и бродяга, прапорщик не умел ценить вещей. При лунном свете он прочел эти строки, потом вырвал страницу и поджег ее, чтобы прочесть другую. Рисовая бумага с шипением сгорала в руке, но Клюгенау успел прочесть другое стихотворение, чтобы поджечь вторую страницу над третьей. Потом рассвело и пришел майор Потресов.
– Я завидую мудрости древних, – сказал Клюгенау, отбрасывая от себя пустой переплет книги. – Как все просто и ясно: отдерни чадру, и ты увидишь мать своей матери. Оттого-то и должны мы уважать любую женщину, чтобы не обидеть в ней свою мать!
Крепость пробуждалась. Ездовые погнали через дворы лошадей к водопою. Заспанный отец Герасим, обмотав шею деревенским полотенцем, расшитым петухами и паровозами, шел мыться. Жалостливый повар, вытянув за рога барана, обреченного на заклание для офицерского стола, слезно просил каждого, чтобы его зарезали. Исмаил-хан босиком вылез из конюшни к фонтану, денщик намыливал ему волосатые ноги, иначе хану не натянуть щеголеватые сапожки без подошв.
– Какое сегодня число? – интересовался хан.
– Шестое, – отвечали ему. – Шестое июня тысяча восемьсот семьдесят седьмого года.
Исмаил-хан обещал запомнить. Потом ефрейтор Участкин, только вчера вышедший из госпиталя, прихрамывая, вывел из казармы и построил во дворе полвзвода.
– Зачем с оружием? – спросил его Потресов.
– Его благородие капитан Штоквиц приказали. Еврей тут один приходил, так сказывал, что турки трех наших ребят на майдане угрохали…
Появился и Штоквиц, на ходу пристегивая к поясу шашку. Хмуро предложив офицерам по первому стакану лафита, он приказал солдатам примкнуть штыки и увел их за собой.
Клюгенау покачал головой:
– Вот дела-то, господин майор… Верно: трое солдат вчера при мне на майдан собирались. Мяса на артель купить. Один – такой глупый – все никак куруши пересчитать не мог. Боялся, что не хватит. И глаза у бедного синие-синие, словно васильки…
А майдан шумел. Среди резких лиц курдов мелькали холеные лики персов, реяли среди халатов яркие лохмотья цыганок. Вращались закопченные вертела, звенела медь, оружейники совали в бадьи с нашатырем шипевшие клинки, выли голодные нищие. Молодой, удивительно красивый юродивый блеял козой, и ему за это платили деньги. Издалека пришедшие верблюды, ложась на землю, ревели под ношей тюков, и полуголые погонщики, чтобы взбодрить усталых животных, заливали им в ноздри жидкое лиловое сало.
– Стой! – скомандовал Участкин.
Убитых вытащили из караван-сарая. Трое мертвецов легли посреди притухшего майдана, как три страшных красных обрубка; только у одного, словно в удивлении, были распахнуты васильковые глаза и пусто смотрели в сизо-желтое от пыли турецкое небо.
– Замучили, гады, – сказал Штоквиц, и, закрыв эти синие глаза, что жили на пагубу рязанским сарафанам, он снял фуражку, часто и нервно закрестился.
– Урус – плохо, бей гяуров! – гаркнул кто-то, и здоровенный булыжник ударил в плечо капитана, который присел от боли и сказал:
– Тэ-э-эк-с…
Штоквиц был человеком жестоким, но зато не был трусом и решил дать ответ на этот удар. Подвыдернув шашку из ножен, капитан громко позвал толпу:
– Эй вы, слепцы!.. Я, комендант Баязета, говорю вам: Россия не Каир и не Тебриз. Она, если надо, раздавит вас, как дерьмо под сапогом. Заставим жрать свинячьи уши!
При упоминании о свинине, вкушать которую аллах не советует правоверным, майдан стал плеваться, затряс подолами халатов.
– Участкин, – тихо велел капитан, – прикажи загнать по патрону. Кто, – снова выкрикнул в толпу капитан, – убил этих солдат? Разве они обидели вас? Или ограбили, не заплатив денег за мясо?
Толпа отхлынула, но камни полетели со всех сторон. Изворачиваясь под их ударами, Штоквиц напролом двинулся в самую гущу майдана. И – низенький, плотный, резкий – рванул из толпы двух буянов: толстого кадия, кидавшего камни, и злобного курда с желтым бельмом да глазу.
– Иди, иди сюда, сволочи!.. Я вам дам сейчас по стакану лафита…
Сатанинская старуха вцепилась ему в погон. Красивый юродивый, похожий на молодого Иисуса Христа, перестал блеять козлом и достал из-за пазухи нож. С головы капитана сбили фуражку, пытались повалить его на землю. Но Ефрем Иванович оказался крут: он с бешеной силой отодрал свои жертвы от воющей