людьми, отходящими в вечность, женщина всегда испытывала какой-то трепет перед смертью, которая раньше казалась ей почему-то величавой и торжественной. Теперь же смерть представала перед нею в ее обыденной неприкрашенной простоте, и она уже не удивлялась, когда умирающий наказывал, кому после его смерти отдать котелок, кому – полотенце, а кому – новые портянки.
– Может, напоите его чаем? – попросил Китаевский. – Сделайте послаще.
Пересилив робость, Аглая присела рядом со старым солдатом, стала поить его с ложки.
– Сегодня день-то какой? – спросил он неожиданно. – Середа или четверток?
– Пятница, – ответила женщина, удивляясь: зачем ему это теперь знать!
Участкина пришли навестить его приятели, два солдата. Аглая видела, как они сунули ему под подушку по чуреку с маком, вытрясли из карманов липкие комки халвы.
– Чуреки-то нынче почем? – снова спросил умирающий.
– Да по пиастру дерут хососы.
– Дорого… – вздохнул старый.
«Ну зачем ему это знать?» – опять удивилась Аглая и прислушалась к тихому разговору солдат.
– Новости-то какие будут? – спросил Участник.
– Да новостей-то вроде и нету. Сейчас тихо живем. Вот только его высокоблагородие Пацевич запил с горя.
– Ну? – удивился ефрейтор.
– Вот-те и ну… Вола, слышь-ка, у турка украл. Турок-то и доказал при всех. Полковник – нет да нет. Не крал, мол. А тут поручик Карабанов, значит. Шашку выхватил, – сознавайся, кричит, а то зарубаю…
– Карабанов, он такой… – снова вздохнул умирающий, – горяч больно…
– А полковник-то что? – переживал Участкин.
– Да сознался. Сам плачет. «Простите, говорит, господа. Уж не знаю, как это со мною случилось, что вола-то я украл…» И турку-то этому всю нашу казну и отдал. Чтобы молчал, значит.
– Грех-то какой! – запечалился Участкин. – Как же это он? Полковник ведь благородство…
– А и ест его совесть, – продолжал рассказчик. – Сейчас пьяный по крепости ходил, плакал, с нами целовался. «Простите, кричит, умереть желаю!..»
Сивицкий приехал к полуночи.
– Так рано? – удивилась Аглая.
– Дальше, голубушка, – ответил капитан, – началась уже просто пьянка. Или же, как пишут в газетах, «дружеская беседа длилась далеко за полночь…» Карабанов и я, мы пить не захотели, вернулись…
Не прошло и получаса со времени прибытия Сивицкого, как дверь распахнулась и не пороге госпиталя появился Егорыч. Конопатое лицо его было сплошь в синяках и страшных кровоподтеках, глаза заплыли. Казак слабо облокотился плечом о косяк, сплюнул что-то на руку и вытер ладонь о штаны.
– Ваши благородия, – сказал он врачам, – сделайте поправку… А то ведь сам себя не вижу…
Его положили на стол. Сивицкий стал осматривать избитое лицо уманца, грубо сказал:
– Поделом тебе, братец. Не будешь, глядя на ночь, по Баязету шляться. Мало тебе турки еще поддали…
– Да то не турки.
– А кто же?
– Свои…
– Так кто?
– Его благородие… приехамши…
– Кто же?
– Господин Карабанов…
– Гвардейские замашки, – буркнул Сивицкий, но Аглая, ахнув, уже выскочила из палаты.
Андрей собирался спать. Среди вороха газет на столе лежали портупея и шашка. Мундир он уже снял, шелковые подтяжки обтягивали его грудь. Был он лишь слегка пьян и встретил Аглаю с улыбкой.
– Спасибо, – поблагодарил он ее за приход. – Тебе сказал Сивицкий, что я приехал?
– Что вы наделали? – тихо спросила женщина.
Андрей удивился такому обращению. Пожал плечами, щелкнул подтяжками. Но Аглая в этот миг была так хороша, так светились глаза ее, полураскрытый рот ее был так нежен и заманчив, что он протянул к ней руки.
– Ты об этом конопатом? – засмеялся он. – Но вчера он пропил целый ящик гвоздей для подковки.
– Что вы наделали, сударь? – снова спросила Аглая.
– Ну, перестань…
И вдруг звонкий удар пощечины оглушил его. Он не успел опомниться, как его настиг уже второй удар. Еще, еще, еще…
– Опомнись! – крикнул Карабанов и, отступая к стене, стал закрываться руками.
Аглая остановилась.
– Не смейте защищаться, – сказала она. – Как вам не стыдно? И еще мужчина…
Тогда он покорно опустил руки, и Аглая продолжала наносить ему удары по лицу слева направо. Голова поручика моталась из стороны в сторону. Глаза были потухшие, жалкие.
Вид крови, хлынувшей у него из носу, понемногу охладил гнев Аглаи.
– Так вам и надо! – сказала она. – Подлец вы!
Андрей спросил тихо и зловеще:
– Знаете ли вы, мадам, что вы сейчас наделали?.. После такого мне остается лишь одно – застрелиться!..
– Ну и стреляйтесь… Черт с вами, сударь! – сказала Аглая и вышла.
Выстрела за ее спиной не последовало.
………………………………………………………………………………………
В эту ночь несколько армянских семейств, покинув свои жилища, свои виноградники и пашни, тронулись в скорбный путь изгнания. Они захватили с собой лишь самое дорогое, самое необходимое в дороге, и часовые у ворот Баязета видели, как проплывают в темноте певучие арбы, как несут матери детей своих, как оборачиваются назад старцы, чтобы в последний раз поглядеть на свое пустое жилище.
Визитер-рундом в эту ночь был юнкер Евдокимов, и, обходя караулы, он задержал это шествие изгоев.
– Куда вы идете, – спросил юнкер, – с детьми и курятниками, глядя на ночь?
Армянский старейшина показал в сторону от дороги:
– Мы ищем безопасного приюта, сын мой. Макинский шах – добрый человек, он приютит нас.
– Но зачем?
– Мы боимся оставаться в Баязете, – просто ответил старик.
– Почему боитесь? – недоумевал юноша. – Мы же ведь никуда еще не уходим.
– Вы не уходите, но османы приходят. Они вырежут всех нас, как это делали уже не однажды. И мы не хотим, чтобы они позорили дочерей и жен наших у родных же очагов… Вы же, русские, – закончил старец, – очень счастливые люди: вы с турками только воюете, но вы никогда с ними не живете!..
– Выпустить армян из города, – приказал Евдокимов солдатам, и ему вдруг стало страшно.
В черной ночи повозки изгнанников вскрикивали пугливо и жалобно, как вещие птицы.
Карабанов теперь чувствовал, как он постепенно запутывается.
Зия-Зий, – ее неспроста схватили казаки, – и он отпустил ее, убоявшись Аглаиной ревности; уважил полковника Хвощинского, в лицо ему говорил об этом уважении, а потом прибегала трепетная Аглая, жена этого человека, и он хвастал перед ней своим любовным пылом; избил этого конопатого Егорыча – и, как ему казалось, избил за дело, – но сотня теперь отвернулась от него; Аглая оскорбила его пощечинами; даже денщик Тяпаев смотрит на него с сожалением.
– Что же делать? Что же делать? – хватался он за голову и ничего не мог придумать; когда ушла от него Аглая, он действительно был близок к самоубийству: вставил в рот дуло револьвера, но… смерть от своей руки показалась ему страшнее турецкого ятагана.
Было ему скверно, а потому, когда встретил однажды Латышева, то сказал ему так:
– Ну, что, прапорщик, плохо вам?