она замыкает цепь — когда мы сидим вот так, мы можем разговаривать. Я рассказываю ему о своих чувствах к Сэму, и говорить правду не слишком больно. Я рассказываю ему, каково это — испытывать подобное чувство. Я не оправдываюсь, слишком поздно для оправданий. И к чести Оливера следует сказать, что он меня ни в чем не упрекает.
Он выслушивает все, что я должна сказать, и находит для меня слова утешения. Он стал специалистом в этом. Он напоминает мне о неудачах, которые случались с нами, когда мы еще только встречались: как мы искали потерянный багаж, как ночевали в дешевых номерах… Он убеждает меня, что вместе мы все переживем.
Оливер находится в комнате, когда Ребекка приходит в себя. Я изучаю ручную роспись на карнизе, задаваясь вопросом, какая у Сэма мать, когда в моей руке шевельнулись ее пальцы. Оливер смотрит на меня, он тоже это почувствовал. Ребекка открывает покрасневшие, опухшие глаза и надрывно кашляет.
— Что с ней? — спрашивает Оливер. Я прикладываю полотенце ко лбу Ребекки, чтобы хоть что-то сделать. Оливер прижимает салфетку к ее подбородку, вытирая мокроту.
Наконец, слава богу, Ребекка прекращает кашлять. Она вздыхает, хотя на самом деле это больше похоже на то, что из нее выпускают воздух. Оливер нежно гладит ее по руке.
— Малышка моя, — улыбается он дочери. — Мы поедем домой. Мы скоро уедем отсюда.
Я молчу. Мне наплевать на его слова. Я все сделаю, лишь бы Ребекка выздоровела.
Ребекка делает попытку встать, и я быстро подпихиваю подушку ей под спину, чтобы она не упала.
— Признайтесь, — просит она, — Хадли разбился?
По-моему, Оливер так и не смирился с тем, что Ребекка влюбилась. Я бы тоже не поверила, но все происходило у меня на глазах. Оливер смотрит на меня, встает и выходит из комнаты.
Не понимаю, почему она спросила. Разве она не знает? Или просто ищет еще одного свидетеля?
— Да, — отвечаю я, и лицо дочери темнеет.
Я боюсь, что снова ее потеряю. Если человек принял решение умереть, ничто его не остановит. Я начинаю плакать и извиняться перед ней. Прости за то, что считала тебя слишком юной. Прости за то, что отослала Хадли. Прости за то, что все так получилось.
Я зарываюсь лицом в край одеяла, которым укрыта дочка, и думаю: я не этого хотела. Я надеялась, что буду сильной, что буду рядом, чтобы помочь ей вновь подняться.
Ребекка прижимает руку к моей щеке.
— Расскажи мне все, что знаешь, — просит она.
И я рассказываю ей о гибели Хадли. Говорю, что он не чувствовал боли. «В отличие от тебя», — думаю я. Я не говорю ей, что, сложись обстоятельства чуть иначе, Хадли остался бы жив. Егерь сказал, что обрыв всего тридцать метров — не слишком глубокий, чтобы стопроцентно разбиться насмерть. Хадли погиб из-за того, что ударился о камни и сломал позвоночник. Я не говорю Ребекке, что всего в нескольких сантиметрах от этого места находится спасительный водопад. Я говорю, что похороны завтра: так долго не могли вытащить тело из узкой расщелины. Я говорю ей, что прошло уже три дня.
— И что я делала эти три дня?
Она подхватила воспаление легких и все три дня проспала.
— Ты сбежала, помчалась за Хадли, и тут приехал твой отец. Он настоял на том, чтобы поехать с Сэмом тебя искать. Он не хотел, чтобы Сэм оставался здесь, со мной.
Я говорю, что ей нужно отдохнуть, и уговариваю ее прилечь. Она отбивается от меня, хочет посидеть.
— А что он имел в виду, когда говорил: «Мы поедем домой»?
— Назад в Калифорнию. А ты что подумала?
Она несколько раз моргает, как будто пытаясь что-то припомнить или постараться забыть, — возможно, и то и другое.
— А здесь мы что делаем?
Она застает меня врасплох, и я не успеваю остановить ее вовремя — она стягивает с груди одеяло. Когда видит израненную грудь, руки и ноги — охает. Ее дрожащие руки что-то ищут. И находят меня.
— Когда Хадли упал, ты попыталась спуститься за ним. Сэм оттащил тебя от края, и ты принялась царапать себя. Ты не прекращала раздирать себя, сколько бы успокоительных тебе ни кололи. Тебя было не остановить. — Я собираюсь с духом и прерывающимся голосом добавляю: — Ты твердила, что хочешь вырвать свое сердце.
Ребекка отворачивается к окну. На улице уже темно, и единственное, что она видит, — это отражение собственной боли.
— Не понимаю зачем, — шепчет она. — Вы и так его у меня вырвали.
Раньше, до того как все это случилось, я думала, что дети любят родителей просто потому, что они их родители. Я верила, что Ребекка будет естественным образом привязана ко мне, потому что я произвела ее на этот свет. Я не связала это со своим собственным опытом. Когда я не смогла полюбить отца, то решила, что со мной что-то не так. Но когда они внесли в дом Ребекку на носилках «скорой помощи», я по-другому взглянула на вещи. Если хочешь полюбить родителей, ты должен понять, сколько сил и здоровья они в тебя вложили. А если ты родитель и хочешь, чтобы тебя любили, — должен заслужить эту любовь.
Неожиданно от пестрого одеяла у меня кружится голова.
— Что ты хочешь, чтобы я сказала, Ребекка? Что ты хочешь от меня услышать?
Дочь не смотрит на меня.
— Зачем тебе мое прощение? Зачем тебе оно?
Отпущение грехов — первое, что приходит в голову. Я должна защитить ее от того, через что прошла сама.
— Зачем мне твое прощение? Потому что я так и не простила своего отца и знаю, каково будет тебе. В детстве отец избивал меня. Он бил меня, бил маму, а я пыталась оградить от этого ужаса Джоли. Он разбил мне сердце и в конечном счете сломал меня. Я так и не поверила в себя. Если бы я собой что-то представляла, разве папа стал бы меня обижать? — Я улыбаюсь, сжимая ее руку. — Потом я забыла об этом. Вышла замуж за Оливера, а через три года он ударил меня. Тогда я и сбежала в первый раз.
Ребекка отдергивает руку.
— Авиакатастрофа, — говорит она.
— Я вернулась к нему из-за тебя. Я понимала: важнее всего, чтобы ты росла, чувствуя себя защищенной. А потом я ударила твоего отца. И воспоминания нахлынули вновь. — Я сглатываю комок в горле, заново переживая сцену на лестнице в Сан-Диего: документы о китах у моих ног, ругающий меня Оливер… — Все вернулось, но на этот раз стало частью меня. Куда бы я ни бежала, сколько бы штатов и стран ни проехала — от себя не убежишь. Я так его и не простила — мне казалось, что в таком случае последнее слово остается за мной. Но он выиграл. Он во мне, Ребекка.
Ребекка пытается сесть, и я ее не останавливаю. Начинаю рассказывать ей о Сэме. Рассказываю, каково это — называть звезды, которые видишь из окна спальни, именами своих предков. Каково, когда он может закончить за тебя мысль…
— Никогда не думала, что другой человек может чувствовать так же, как я. И прежде всего — моя собственная дочь.
Я придвигаюсь к краю кровати и прикрываю ее грудь одеялом. Беру Ребекку за руку и перебираю ее пальчики.
— Я так делала, когда ты была еще крошкой. Пересчитывала, чтобы их было десять. Хотела, чтобы ты росла здоровенькая. Мне было все равно, кто родится — мальчик или девочка. По крайней мере, я так говорила. Но на самом деле мне было не все равно. Я надеялась, что родится девочка, моя точная копия. С которой я ходила бы за покупками, которую учила бы пользоваться косметикой и наряжала на школьный бал. Но теперь я жалею, что родилась девочка. Потому что девочку можно обидеть. И это происходит постоянно.
Мы долго пристально смотрим друг на друга — моя дочь и я. В слабом свете шестидесятиваттной лампочки я начинаю замечать в ней то, чего раньше не видела. Окружающие всегда говорили, что она похожа на Оливера. Даже я так считала. Но здесь и сейчас у нее мои глаза. Не по форме или цвету, а по выражению — и разве не это самая яркая черта? Это мой ребенок. Вне всякого сомнения.
Я смотрю на нее, и в голове созревает решение. «Любовь, — думаю я, — не имеет никакого отношения