хочется видеть всех этих мельтешащих образов, наверняка ему было бы куда приятнее созерцать прекрасных наложниц, которые услаждают его всю ночь, но вместо этого ему снится мерзкий ростовщик, что требует платы за кредит, снится начальник уездного ямыня, который кричит на него за неуплату подушного налога, снится сварливая жена, которая требует новых нарядов, снится, что его дочь стала проституткой и сбежала с проезжим балаганом. Так же и я… Я бы с удовольствием смотрел совершенно другой сон. Но судьба есть судьба. Я стал магом не нарочно, просто следовал своей судьбе. Когда мне исполнилось двадцать пять… Я схлестнулся с отцом. Тебе ведь это знакомо? Да? Ты ведь тоже как-то вступил с ним в поединок? Я же говорю, общего между нами куда больше, чем разъединяющего нас. Итак… Я помню это утро. Я не помню причины нашей ссоры с отцом, но отчего-то прекрасно помню, как абрикосовые цветы летели по ветру, отец что-то орал, но я не слышал, пропускал эти крики мимо ушей, как заторможенный дурачок, следя за робким, хрупким полётом лепестков. Солнце в тот день светило совсем ласково, не припекало, но, знаешь, пригревало, ласкало, именно ласкало кожу. Вдруг он схватил меня за плечо, грубо дёрнул, и я оттолкнул его руку. Я оттолкнул руку отца, но так вышло, что оттолкнул руку императора. В ту же секунду на меня обрушился какой-то катастрофический по силе удар, от которого я еле-еле успел увернуться, он зацепил меня лишь краем, сбив с головы шлем, но даже в этом касании лилось столько силищи, что меня охватила паника, ни черта не соображая, я еле успевал отмахиваться от его сокрушительных оплеух и случайно задел его венценосное плечо. Он рассвирепел. Как медведь-шатун, вставший на дыбы. Он велел мне вынуть меч, а сам отбросил саблю и начал бить меня ножнами. Я пытался защищаться, но, уверяю тебя, тогда он был куда сильнее, а главное — куда быстрее, чем сейчас. Он бил меня так, как град бьёт молодые побеги. Каждый удар вбивал меня по колено в рыхлую землю дворцовых клумб. Последнее, что я помню, — навершие ножен, летящее мне поперёк глаз… Меня выхаживали несколько недель. Казалось, в теле сломана каждая косточка, но медвежья кровь чингизидов спасла меня, через три недели я смог ходить без помощи слуг, а через два месяца уже почти самостоятельно вставал с кровати. Пока я лежал по горло в жидкой глине, посасывая тряпицу с мясным пюре, которое жевали мне рабыни, обездвиженный, лишённый самого элементарного — возможности нормально срать самому, я много передумал о том, что такое тело, как оно работает и как оно может меня подвести. Меня просто выбешивало то обстоятельство, насколько я привязан к нему. Проклятый мясной пирог, начинкой которого служит нечто мятущееся, нечто, что смотрит, слушает, понимает, но вынуждено ютиться тут, среди этих жил и слизей. В день, когда я наконец вышел на крыльцо, опираясь на плечо старой Хоахчин, глядя на прекрасное увядание листвы и караваны птиц, тянущихся на юг через безмолвное равнодушное небо, в тот день я решил, что больше не буду зависеть от него. Я заперся в библиотеке, что было очень даже удобно, поскольку состояние здоровья не позволяло мне принимать участия в государственных делах. Даже не знаю, сколько именно свитков, манускриптов, разрозненных листов, рисунков и схем я переворошил в поисках ответа на вопрос, как избавиться от этого телесного рабства. Кстати, твоя удивительная способность жить сразу в нескольких мирах, в нескольких явях всегда невероятно возбуждала меня. Я так долго искал рецепт, а ты… Тебе он пришёл свыше. Ты всегда был свободен от телесности.
Свободен от телесности? Ты шутишь? Я? Прикованный даже не к телу, а к вполне определённым его частям, надо сказать, довольно стыдным частям, путами вожделения?! Как опоенный? Это ли не рабство?
Но ты вожделеешь не телом! Ты вожделеешь сердцем, головой, всей сущностью. Я вижу тебя изнутри! В тот момент, когда ты впервые рассказал отцу о своём сне, уж не упомню, о каком именно, о каком-то дивном городе, я пошёл за тобой, я был в том сне, я видел, как ты летишь в его пространстве, создавая и разрушая миры из завитков тумана, подобно танцующему богу! Ох… Зависть… Красноглазый зверь, пожирающий внутренности неистовым огнём… Отец слушал тебя как околдованный, но ты даже не видел его лица, ты убаюкивал своим рассказом, не замечая, как горят его глаза. Возможно, если бы в этот момент ты бросил взгляд на него, то получил бы подсказку: бежать, бежать прочь от этого человека, бежать, пока он не разрушил твою жизнь до основания из одной только прихоти! Когда я оправился от болезни, то, встретившись с ним, понял: ему безразлично, кто перед ним — сын или раб, единокровный родственник или посторонний прохожий, ему важны только его собственные желания, в огне которых его сердце давным-давно съёжилось, превратившись в крохотный чёрствый сухарик, огарок, куда не проникают волны человеческого тепла. К счастью, я увидел, как он стареет. Я увидел это как-то вдруг, внезапно, словно проснулся от наваждения. Я увидел его полуобнажённым в оружейной комнате на задворках его только что отстроенных покоев в Канбалу, увидел, как волосы на его груди впервые посеребрила седина и как мощные груды мышц отекли, оплыли жиром, знаешь, этим стариковским жиром, словно свеча подтаяла и утратила форму. И тут мне впервые в жизни пришла в голову простая мысль, о которой я раньше даже не смел задумываться: мой отец смертен! Он не бог и не демон, что бы ни говорила чернь, он, как и я, закован в тюрьму своего тела. И тогда я решил сохранить своё собственное тело молодым, чтобы, вернувшись в мир заново, посмеяться в лицо императору, валяющемуся среди одеял в старческой немощи. На приготовления у меня ушло несколько лет, но я победил силы природы, замедлив их, изгнав из своего тела всякий тлен.
Боже, боже мой, как ты дошёл до такого… Как надо было ненавидеть себя? Хотя… Что я говорю? Я ведь тоже ненавидел и себя, и своё тело, и свою немощь в те моменты, когда мне приходилось впервые взять в руки меч… Я силюсь понять, что ты называешь жизнью, Чиншин? И никак не могу проникнуть в тот мир, который ты видишь из гробницы, которую сам соорудил для себя. Как ты застрял в этой ненависти? Поразительно, насколько все вы — Тоган, Темур и ты — умеете ненавидеть себя и всё вокруг, словно ненависть — это воздух, питающий вашу грудь, словно вы рыбы, плавающие в воде ненависти, кормящиеся ею и дышащие ею же. А ты никогда не задумывался о том, что пора отпустить паутину, которой вас приковал к себе отец?
А ты? Ты сам отпустил ли её? Ведь и твой отец преподал тебе великолепный урок ненависти, не так ли? Ты порицаешь меня. А сам? Ты. Сам. Что?
Ты ударил меня прямо в развёрстую рану, надо признать. И да, мы действительно куда больше похожи, чем я мог бы предположить. Эта извечная игра в любовь-ненависть, словно попытка угадать погоду, будет ли ясно или пойдёт дождь, поцелует ли тебя тот, кто является средоточием всего мира, или накажет. Рабство. Унизительнейшая из его форм — добровольное рабство чувств. Секунды и минуты, часы и дни в раболепном ожидании милости или наказанья. Мне казалось, я совершенно отвык от такой жизни, что именно
У тебя был выбор, мальчик. Тот твой тебетский друг, что пытался научить тебя любить эту гадскую жизнь. Он обладал даром выковыривать из её жирной грязи жемчужины даже там, где их трудно было бы заподозрить, отчего же не он стал светильником в твоём алтаре?
Наука любви труднее науки ненависти, ты наверняка знаешь это и сам. Я не смог обуздать своих собственных демонов, не смог преломить гордыню. Шераб Тсеринг уязвлял мою гордость, а император пестовал её. Кому проще довериться? Тому, кто учит палкой, или тому, кто балует? Я поздно понял, что баловством не учат, что лелеять собственные пороки тебя учат только затем, чтобы потом использовать их. Жестокий урок. Сколько крови пролито. Сколько слёз. И всё это время мой настоящий, мой собственный отец невозмутимо взирал на то, как я всё глубже и глубже погружаюсь в пучину этого безумия… Я никак не пойму: он настолько равнодушен или его развлекают мои потуги?
Я думал о том же самом, когда думал о