— Да, — сказал Ингкел.
— Вы что, сошли с ума? — Балор прожевал кусок рыбы и теперь морщился, потому что поспешно проглоченная кость оцарапала ему горло. — Нас осталось мало, а вы, точно рыбы-собаки, кидаетесь друг на друга. Мы взяли барда для того, чтобы он собрал нас вместе, а не для того, чтобы он рассорил всех нас. Извинись, Ингкел. Извинись перед Элатой, а не то ты будешь драться со мной.
Драться с Балором было стыдно, потому что для этого требовалось мало мужества. Балор был одноглазый и часто пропускал удар слева.
Фоморы подерутся, пела арфа, глупые фоморы сейчас подерутся. До крови, до зеленой крови! И их станет меньше на одного!
— Мальчишка прав, — сказал Балор, — прислушайтесь! Зачем нам братоубийство? Мало нас режут белорукие, чтобы мы еще и истребляли сами себя?
Я же не умею играть, думал Фома, вон на ней сколько струн — как управиться со всеми сразу? Но она все-таки играет. Сама… Под моей рукой… Опять эта проклятая магия проклятых кэлпи. Что они со мной сделали?
Элата поднял руку.
— Ты не любишь его, Ингкел, — спросил он, — нашего белорукого барда? Очень хорошо. Будь при нем. Будь всегда при нем…
— Бесполезно, — сказал Ингкел, — из чужака не сделаешь своего.
— Твоя ненависть будет ему привязью. Впрочем, — заметил он, — ему все равно некуда бежать. Для сородичей он теперь чужак. Перевертыш.
— Я спою вам, как я вас ненавижу, — всхлипнул Фома, и арфа отозвалась глубоким протяжным вздохом.
— Главное, пой правду, — сказал Элата, — остальное не важно. Бард для того, чтобы петь правду.
Меня будут искать, думал Фома, не может быть, чтобы папа не искал меня. Он вызовет спасателей, людей на моторках, доблестную команду, он станет на носу самой главной лодки, замечательной лодки на подводных крыльях, и они помчатся по протокам, и убьют всех кэлпи, и спасут меня. И Элату убьют, и этого страшного злобного Ингкела, и одноглазую жабу Балора.
Но он должен был ринуться в погоню сразу. А ведь прошло уже два дня!
Или… больше?
Его тело выросло слишком быстро и оттого перестало понимать время. Словно где-то внутри у него были встроены часы, такие неторопливые и медленные, отсчитывающие время по каждому сантиметру роста, по каждому коренному зубу, вставшему на место молочного, а теперь эти часы сломались…
Его не спасли вовремя, и теперь он стал предателем. Он пел для кэлпи. И они напали на буровую. И убили людей.
Но он пел правду.
Но барды всегда поют правду.
Но если бы он не пел им, они бы не напали!
Нет, напали бы, но подло, исподтишка…
Он обхватил голову руками. Я маленький мальчик, думал он, я выгляжу взрослым, но я маленький мальчик! Наверное, честно было бы умереть, но не петь им, так всегда было в фильмах, я же смотрел фильмы!
И обо мне бы сложили песню. Кто-нибудь. Когда-нибудь.
Я испугался, вот что. Просто испугался.
Арфа Амаргена, предоставленная самой себе, вздохнула всеми струнами сразу.
И что-то вверху, далеко-далеко, ответило ей.
Что-то маленькое, не больше шмеля.
Что-то большое, просто очень далеко. И оно гудело.
— Самолет!
Он вскочил. И замахал руками.
— Сиди, чужак, — сказал Ингкел сквозь зубы и погладил неразлучный самострел.
Фома покосился на Элату. Элата молчал. Лицо у него было спокойным и безразличным.
Фома сел.
— Шшшш, — сказала арфа.
— Но это мой папа, — сказал Фома, — он меня ищет. Отпустите меня, пожалуйста! Ведь я уже спел вам.
— Твой папа ищет маленького мальчика, — возразил Элата.
— Но он узнает меня! Я все расскажу, и он узнает.
— Дурачок, — сказал Элата, — дурачок. Ты пил молоко королевы. Тебе нет места среди людей. Тебе и раньше не было места среди людей, дурачок.
Самолет парил высоко в небе, маленький, красный, а потом начал снижаться, покачивая двойными спаренными крыльями.
— Мой отец, — сказал Фома.
— Нет. — Элата покачал головой. — Эта машинка уже летала тут когда-то. Я знаю ее. Она летает, чтобы все разнюхать. Белорукие хотят отомстить за свое поражение. Будет славная битва. И ты споешь нам.
Самолет скользил по синеве, на брюхе у него были лыжи для посадки на воду, сейчас он поджимал их, как утка поджимает лапки.
— Славной битвы не будет, — сказал Фома, — вы недостойны славной битвы. Вас просто передушат, как водяных крыс.
— Летающая машинка всегда предвещает битву, — сказал Элата.
Самолет снизился настолько, что Фома мог новым своим зрением разглядеть лицо пилота в кабине; пилот был в коричневом шлеме, защищающем уши от шума. У этого шума мерзкий цвет, подумал Фома. А белорукий выглядит как белая личинка.
Это человек, одернул он себя, я человек, и это человек, как я могу… как вообще можно думать так? А вдруг… вдруг там и правда мой отец?
Однажды отец взял его с собой полетать над плавнями. Мама говорила, что это опасно, но он все равно взял. Фома помнил, как выглядит Дельта сверху: речные рукава, зеленые пятна островков, бурые пятна плавника; заросли камыша сверху казались нестрижеными газонами травы. Они прошли низко-низко, по воде бежала мелкая рябь от винтов самолета, а впереди по волнам неслась его тень — крохотная крестообразная тень. Он помнил охвативший его чистый восторг — как будто он пел песню!
Пулеметная очередь прошла рядом с ним.
Ингкел сшиб его с ног, толкнул за куст ивняка и сам упал рядом, прижимая длинной рукой Фому, чтобы тот не дернулся.
— Он стрелял в меня! — сказал Фома и выплюнул набившийся в рот песок. — В меня!
Пилот же видел, что он человек. Как он мог? И конечно, это не был его отец. Отец бы не выстрелил. Ни за что.
— Конечно, в тебя, — сказал Ингкел, — ты же бард. А я дурак и жаба. Мне следовало догадаться, что он выстрелит. Люди умны.
— Но он же видел, что я человек!
— Ты бард, — повторил Ингкел.
Самолет развернулся и пошел на второй заход. Но кэлпи уже не было в зоне видимости; только ивняк и мангровые заросли… С потревоженных листьев посыпались бабочки-пяденицы, тень от крыльев прошла по лицу у Фомы, рев разодрал бледное небо, оставив после себя эхо, расплывающееся по голубизне радужным маслянистым пятном, потом все стихло.
Ингкел встал, и Фома встал вслед за ним. На щеке у него был порез; Ингкел толкнул его лицом в ветви.
— Я не понимаю, — сказал он, — не понимаю.