Он взмахнул рукой, сжимающей стрелу за древко, и потревоженный горячий ночной воздух коснулся холодного лба Фомы.
В прибрежных зарослях возилась тихая ночная птица, в камышах плескалась нутрия. Фома слышал все эти звуки сразу, словно ночь была частью его самого. Как передать это Элате, подумал он? Как рассказать о тихих плавнях, о заводях, о ночном зверье, о ночи, не желающей, чтобы ее тревожили огнем и железом?
— Ты будешь петь о нашей доблести? — спросил Элата.
Фома молчал.
— Тетра, принеси садок с ремнезубкой, — крикнул Элата в темноту. — Пускай наши стрелы несут смерть. Ибо наш бард не идет с нами. Только бери осторожно, она и так раздражена.
— Я пойду с вами, — сказал Фома, — я буду петь вам.
— Вот, — сказал Элата.
Свет прожекторов очерчивал черным четкий рисунок скулы и завязанные боевым узлом волосы. По черной воде плясали белые отблески. Казалось, из всех цветов остались только белый и черный.
— Куда ты меня привез, Элата?
У Фомы пересохло в горле.
— Тут вы добываете вашу горючую грязь, — сказал Элата, — а мы сейчас сделаем так, чтобы больше вы ее не добывали. По крайней мер, здесь. В этом месте.
Платформа стояла, растопырив ноги-опоры, наблюдательные вышки сверкали огнями прожекторов, словно головы на длинных шеях. Вода вокруг нее была подернута маслянистой пленкой. Мертвая вода.
Лодки покачивались на вялой зыби, в каждой — кэлпи, у каждого волосы подхвачены боевым узлом, у каждого за спиной копье, у каждого — взведенный самострел, и наконечники стрел вымазаны ядом ремнезубки.
— Но здесь же люди! — сказал Фома.
— Конечно, здесь люди! Ты хотел, чтобы мы напали на что-то другое, бард? Например, на место, где вы выращиваете вашу молодь? Здесь работают взрослые мужчины, и они вооружены железными штуками. А их охраняет много вооруженных мужчин, которые не работают, но тоже вооружены разными штуками. И они все время ждут нападения. Это честно?
— Не знаю, — сказал Фома.
— Три гнезда пошло с нами, а значит, силы равны. Как ты думаешь, сколько на платформе всего белоруких?
— Не знаю, — тупо повторил Фома.
«Это со мной происходит? Со мной? — думал он суетливо. — И вообще — это я?»
Он ощупал свое тело. Тело было взрослым и чужим.
Один раз оно послушалось меня, подумал он, когда я попытался бежать и сбросил Элату в воду.
— Я знаю, — повторил Элата, — силы равны.
— И это, по-твоему, и есть геройство — напасть исподтишка?
Я блефую, думал Фома, на Территориях наверняка военное положение после вчерашнего налета кэлпи. Вчерашнего? Позавчерашнего? Он попытался определиться во времени, но не смог.
— Мы не нападем исподтишка. Пой! — Элата обернулся к Фоме.
Фома помотал головой. Горло пересохло, он с трудом выталкивал слова.
— Пой!
— Кэлпи! — закричал Фома что есть мочи. — Кэлпи нападают! У них самострелы! И копья! Они никого не жалеют!
— Неплохо! — сказа Элата. — Но я ждал большего!
С вышки ударил пулемет. Пули прошили воду, выбивая фонтанчики брызг.
Кэлпи завопили и ударили шестами по пузырям рыбы-пластуна. Там, внутри, плавали в воде моллюски-крылатки, которые сейчас в испуге выбросили облако светящихся чернил.
— Нас видно, — сказал Элата, — мы воюем честно. Пой!
Их с Элатой лодка, однако, осталась в темноте. Кэлпи берегли своего барда.
Фома глубоко вздохнул, но воздух не принес облегчения, он пах гарью и нефтью, выедая изнутри грудную клетку.
— Кэлпи напали на нефтяную вышку, — завел Фома, — вонючие кэлпи…
Похоже, подумал он, и это не то, что нужно.
Он слышал, как пули с глухим чавкающим звуком входят в обшивку лодок и живую плоть.
Но кэлпи, словно пули не могли причинить им вреда, скользили по воде, пробирались под брюхо платформы, обмотав руки и ноги рыбьей кожей, карабкались по опорам, взбирались на ограждения, по которым сейчас был пропущен ток.
Прожектор-глаз лопнул, в воду посыпались осколки.
— Пой! — крикнул Элата.
— О чем? — вытолкнул Фома пересохшим горлом.
— Ты бард. Не спрашивай. Пой.
На вышке отчаянно завыла сирена.
Где-то далеко отозвалась другая, ночной воздух был прошит частыми стежками их воя. Фоме хотелось заткнуть уши, в глазах стояла сплошная рябь, мешанина огня и мрака. Кэлпи со страшными черными лицами выныривали из тьмы, их было много, очень много. Фома ловил ртом ржавый воздух, шевелил распухшим языком…
— Кэлпи! — закричал он. — Спасайтесь! Кэлпи идут… — и закашлялся.
— Выпей. — Элата поднес к его губам деревянную баклажку.
Фома глотнул. Жидкость показалась горьковатой и сладкой одновременно, язык и губы сразу онемели, в ушах зазвенело, точно в голове бил медный колокол… Он помотал головой, и размазанные полосы огней повисли в воздухе. На всякий случай он еще раз качнул головой, осторожно, словно та была из стекла. Огни, казалось, обрели свой собственный голос: прожектора отдавались у него в голове медным гонгом и стеклянным звоном вторили им потайные фонари кэлпи. А вот звуки, напротив, обрели свой цвет: пули прошивали воздух огненным пунктиром, а крики кэлпи были красными и горячими. В голове Фомы царила мешанина звука и цвета, горячий воздух рвался из его груди, и он запел:
Я пою честно, подумал он, я пою не для кэлпи, это для всех…
Где-то далеко надрывалась сирена.
Там, в ночи, по темному гладкому полю к припавшим к земле вертолетам бежали крохотные люди, и его отец, постаревший и похудевший, торопливо натягивал куртку. Он видел все это внутренним зрением — мать в дверях дома, тревожно сжимающую руки, и Доску в одинокой постели, и Хромоножку, ощупью пытающегося нашарить прислоненный к кровати протез…
Откуда-то перед Фомой возник барабан, обтянутый рыбьей кожей, он дотронулся до него; барабан был теплым, он откликнулся на прикосновение, словно живой. Теперь вокруг Фомы стоял его собственный звук и цвет, пурпурный цвет, содрогающийся в такт ударам сердца, и где-то далеко в такт ударам сердца вопили кэлпи. Платформа вдруг распустилась, как огненный цветок, белый в своей невыносимой жаре, и эта белизна отозвалась в голове Фомы невыносимым медным звоном. Колючие огни дробились и плавились,