скорого поражения. Победила родовитая знать, Иван Хованский гордился своим происхождением – «от Гедимина», с презрением относился к выскочкам Нарышкиным. Став начальником Стрелецкого приказа, Иван Хованский подчинил себе таким образом всю армию России, хотя до этой поры он не выделялся предводительским талантом, напротив, как свидетельствуют историки, многие считали его храбрость сомнительною; в народе закрепилось за ним призвище Тараруя, он был труслив, властолюбив и непостоянен. Таким его и показал Мусоргский… Стрельцы получили большие привилегии, похвальные листы с красными печатями, в их честь воздвигли каменный столб на Красной площади, на котором прикрепили жестяные листы с фамилиями убитых бояр и их «вины»… Вот с этого торжества Хованщины, с ее бесчинствами и самохвальством, с ее беззаконием и наглым разбоем, поддержанным военной силой, и начинается действие оперы, когда буйству стрелецкому, а вместе с этим и Хованским приходит конец…
Шаляпин так много знал о любимой опере, о Мусоргском, Стасове, Римском-Корсакове, читал их письма, вспоминал рассказы о том великом времени, что порой увлекался и под наплывом переживаний и воспоминаний забывал о своих новых обязанностях, но рядом с ним за режиссерским столом всегда был его верный друг Петр Иванович Мельников, осторожненько напоминавший ему во время страстной речи, что пора вновь приступить к репетициям.
Сначала Федор Иванович очень опасался, сумеет ли он найти нужный тон в разговоре с артистами. Уж очень они самолюбивы и с излишним преувеличением думают о себе, особенно премьеры и премьерши. Лишь был бы голос, звучание его соответствовало написанным нотам и словам роли, а об игре по-прежнему мало задумывались. Однажды на репетиции «Бориса Годунова» в Мариинском театре, прослушав Шуйского, он сказал артисту, исполнявшему его, что для исполнения этой роли одного хорошего голоса мало: «Пели вы прекрасно, хорошо звучал ваш голос, но вне тона роли, и пели вы, собственно, не Шуйского, а так – вообще пели. Знаете ли вы судьбу Шуйского, его характер, его хитрость, изворотливость, готовность на предательство ради достижения своей корыстной цели?» Нет, сознался тенор, он, оказывается, не задумывался, соответствует ли его исполнение духовному облику исторического хитрого князя Шуйского. Тогда Шаляпин объяснил, кто такой Шуйский, спел и показал, как надо его играть. Тенор поблагодарил Шаляпина, повторил свои сцены гораздо лучше, но видевшие это артисты, собравшись в фойе, явно были недовольны тем, что Шаляпин указывает им, как петь и играть, присваивает себе права режиссера, учителя сцены.
Теперь другое дело: Шаляпин облечен правами режиссера, он ставит оперу, но беспокойство не покидало его, знавшего характер своих сотоварищей по сцене.
Кроме Досифея, которого он исполнял в опере, Шаляпину очень нравился образ Марфы. И при исполнении сцены в третьем действии, в которой участвуют Марфа, Андрей Хованский и Сусанна, ему показалось, что можно сыграть и спеть по-другому, и он сказал однажды:
– Евгения Ивановна! Мне кажется, вы не совсем поняли характер Марфы, она у вас все время какая- то уж очень интеллигентная, мягкая, всепрощающая, вы исполняете ее роль в одном тоне, а она каждый миг своей жизни на сцене меняется. Вот послушайте, я попробую воспроизвести сцены начала третьего акта…
Шаляпин вышел на сцену, накинул на себя чей-то подвернувшийся платок и тут же преобразился, уменьшился в росте, черты его приобрели скорбное выражение. Но тут же он снова выпрямился:
– Действие начинается, как вы помните, с торжествующего хора чернорясцев-раскольников, которые победили в споре никонианцев; они считают, что они «пререкохом и препрехом ересь нечестия и зла стремнины вражие». Марфа слышит эту торжествующую песню, но она во власти своей грусти, такой понятной и человеческой. – Шаляпин сел на завалинке, на которой только что сидела Евгения Збруева, пригорюнился и запел: – «Исходила младёшенька все луга и болота, все луга и болота, а и все сенные покосы. Истоптала младёшенька, исколола я ноженьки, все за милым рыскаючи, да и лих его не имаючи. Уж как подкралась младёшенька ко тому ли я к терему, уж я стук под оконце, уж я бряк во звеняще колечко. Вспомни, припомни, милой мой, ох, не забудь… много ж я ночек промаялась, все твоей ли божбой услаждаючись. Словно свечи Божие, мы с тобою затеплимся, окрест братия во пламени, и в дыму, и в огне души носятся. Разлюбил ты младёшеньку, загубил ты на волюшке, так почуешь в неволе злой опостылую, злую раскольницу».
Долго все молча наблюдали за Шаляпиным, который никак не мог отойти от очаровавшей его роли Марфы, погубленной Хованским.
Наконец Шаляпин повернулся к Збруевой и сказал:
– Ты прекрасно исполняешь эту песню, пропитанную народными соками… Здесь и любовное томление, прощание с любимым, упреки его в охлаждении к ней, слышится и угроза вместе сгореть, в музыке даже слышится движение разгорающегося пламени, но все забудет и простит, если он вернется к ней… Но вот в конце своего монолога, своей песни, когда она произносит слова «опостылую, злую раскольницу», должны быть услышаны грозовые раскаты ее характера, вовсе не изнеженного, а сильного, жгучего характера русской женщины, которая способна и коня на скаку остановить, и в горящую избу войти. Тем более, что такой она и предстает в диалоге с Сусанной…
И Шаляпин исполнил известный диалог Сусанны и Марфы:
– «Сусанна. Грех! Тяжкий, неискупимый грех! Ад! Ад вижу палящий, бесов ликованье, адские жерла пылают, кипит смола краснопламенна.
Марфа. Мати, помилуй, страх твой поведай мне; тяжка нам жизнь отныне стала в сей юдоли плача и скорбей. Кажись, по-книжному хватила!
Сусанна. А, вот что! Ты лукавая, ты обидливая, а про себя поешь ты песни греховные.
Марфа. Ты подслушала песнь мою, ты, как тать, подкралась ко мне воровским обычаем, ты из сердца исхитила скорбь мою!.. Мати болезная, я не таила от людей любовь мою и от тебя не утаю я правду.
Сусанна. Господи!
Марфа. Страшно было, как шептал он мне, а уста его горячие жгли полымем.
Сусанна. Чур… Чур меня! Косным глаголом, речью бесовскою ты искушаешь меня?
Марфа. Нет, мати, нет, только выслушай. Если б ты когда понять могла зазнобу сердца нестрадавшего; если б ты могла желанной быть, любви к милому отдаться душой; много, много бы грехов простилось тебе, мати болезная, многим бы сама простила ты, любви кручину сердцем понимаючи.
Сусанна. Что со мною? Господи, что со мною! Аль я слаба на разум стала!., аль хитрый бес мне шепчет злое! Боже, Боже мой… беса отжени от меня яростного; сковала сердце мне жажда мести неугомонная! Ты… ты искусила меня, ты обольстила меня, ты вселила в меня адской злобы дух. На суд, на братний суд, на грозный церкви суд, про чары злые твои я на суде повем; я там воздвигну тебе костер пылающий!»
Шаляпин сбросил платок, распрямился, взял воображаемый посох и произнес своим сильным голосом за Досифея:
– «Досифей. О чем смятение? Где гибель ей провидишь ты? Поведай, где гибель ей провидишь ты?
Марфа. Отче благий! Мати Сусанна гневом воспылала на речь на мою, без лести и обмана… Сердца муки проклятью предала..
Досифей. С чего бы это, мати? А помнишь ты аль уж забыла, что Марфа от бед тебя великих спасла; в застенке дыбой пытали б тебя, за злобу твою, за ярость твою, за блажь твою!