смотрели и видели не внешние предметы, а тот заветный идеал, ту цель, свое призвание, которое эта дивная девушка должна была осуществить. Как удалось Бастьен-Лепажу передать эту сверхъестественную силу, это совершенно несравнимо ни с одной мне известной попыткой показать духовное свечение тайны человеческой. Есть, правда, «Созерцатель» Крамского, но у француза это было лучше. И я рассказал, какие чудные минуты я проводил около этой картины. Сколько дала она мне уроков, и я почувствовал, что я нашел то, что искал у старых и новых мастеров. Я учился у многих, все в них было ценно для меня: их талант, ум и их знания, прекрасная школа, ими пройденная, но то, что я получил от Бастьен-Лепажа да еще от Пювиса де Шаванна с его «Святой Женевьевой». Ну, после того, как я прочитал Толстым почти лекцию о французской и русской современной живописи, высказал им свои симпатии и антипатии, тут я почувствовал, что меня поняли, что я чем-то завоевал их сердца, и великий старец с приятным изумлением заявил мне: «Так вот вы какой!» К тому же доктор Маковицкий, прощаясь со мной, задержал мою руку и объявил, что у меня жар. Поставили градусник – 40! Мне сейчас же Лев Николаевич принес свой фланелевый набрюшник, и я надел его и какую-то дикую кофту великого старца. Меня уложили в постель, дали хинин и еще что-то и, благодаря усилиям доктора Маковиц-кого, утром я был вне опасности и остался в Ясной еще на несколько дней, сделал несколько набросков со Льва Николаевича карандашом. И много разговаривали… Сам Толстой – это целая поэма! В нем масса дивного мистического сантимента, и старость его прелестна. Он хитро устранил себя от суеты сует, оставаясь всегда в своих фантастических грезах. И этому способствует необыкновенная энергия графини, которая делает все для того, чтобы старичина не выходил из своего художественно-философского очарования. Почти три года прошло с тех пор, а помню все до мельчайших подробностей. Большое впечатление он произвел на меня. Да, Толстой – это целая поэма!
Нестеров умолк, а Шаляпин с удивлением смотрел на него: как превосходно он рассказывал. Обычно скуповатый на слова, Нестеров предстал пред ним совсем с неизвестной ему стороны.
– Как хорошо, что ты приехал, Михаил Васильевич. Столько уже интересного рассказал здесь. Откровенно говоря, когда я увидел тебя, подумал, что ты что-нибудь привез мне от Горького. Ты ж недавно был на Капри, как я узнал из газет, да и друзья наши общие тоже об этом говорили. Как я тебе позавидовал. Уж очень я полюбил этот чудный остров, – так мне было там хорошо, свободно, и стольких глубоких мыслей набрался я от Горького. Ведь ты знаешь, что он посвятил мне свою «Исповедь». – Шаляпин наивно предполагал, что и Нестеров, как несколько лет тому назад, разделяет его восхищение Алексой Горьким, революционером и писателем. – А как Лев Толстой отнесся к революции? Поддерживает народ в его устремлениях к лучшей жизни? Или уходил от этих вопросов?..
– Нет, он не уходил от этих вопросов, но сочувствия революции не высказывал, старина относится к ней уклончиво, предлагая свое гомеопатическое средство – непротивление. Он много говорил в поддержку моих поисков, выражал сочувствие моему замыслу «Христиан»; говорил, что эта картина может быть особенно ценной тогда, когда побеждает безумная проповедь неверия. В эти дни даже столь ненавистное ему православие и вообще деление христианства на церкви, как оно ни грубо, по его словам, полезнее полного неверия. Одобрил моего «Сергия с медведем», понравился ему и «Сергий-Отрок», «Два монаха на Соловецком», первая больше по чувству, вторая больше по изображению и поэтически религиозному настроению. А в «Святой Руси», как и многим, не понравился ему Христос: не то что не хорош, но самая мысль изображать Христа, кажется ему, ошибочна. Поддержал серьезность моих творческих планов и замыслов. А ведь это было до моей персональной выставки, когда обо мне писали чуть ли не все газеты и журналы, даже газета «Товарищ» поместила у себя статью под заглавием «Христианство и революция» и мой портрет… «Товарищ» пытался связать минувшие революционные события с моими картинами. Попытка была тщетная… После выставки-то ко мне подходили и Дягилев, и княгиня Тенишева подослала ко мне Рериха, который звал от ее имени на выставку и обещал полный успех, дескать, пресса вся куплена, что риска никакого нет. Ох, как все любят больше меры интриги и рекламу, не стыдятся и саморекламы… И вот хотя бы твой Горький на Капри… Был я на Капри, не хотел я тебе, Федор, говорить о нем, знаю, что ты любишь его… И прекрасно: люби! Но мы с ним разные люди, разошлись наши стежки-дорожки… Действительно, восемь лет тому назад, когда мы познакомились, я не отходил от него, каждый раз рвался повидать его, почувствовать еще и еще раз, что-нибудь вытащить из него – настолько интересным и значительным в те дни он мне казался. А в прошлом году я был на Капри, повстречался с Сергеем Яковлевичем Елпатьевским, народник, публицист, просто хороший человек, радостно обняли друг друга, старый мой знакомец, разговоры о том о сем, ну знаешь, как эти разговоры возникают, вот, например, как у нас с тобой… Спрашивает, буду ли я у Горького? Говорю: не предполагаю. Почему? Он тут, в двух шагах, пойдемте сегодня, говорю: едва ли. Напрасно, Алексей Максимович узнает, огорчится. И все же, говорю, не пойду, и поясняю почему: наша встреча с Горьким сейчас, когда с ним Мария Федоровна Андреева, не сулит мне ничего приятного, и свидание едва ли кончится добром. Я ведь политикой не занимаюсь, а Горький с головой ушел туда. Нам не о чем говорить. Хороший человек Сергей Яковлевич, пробует уговаривать. Я уперся, не пойду. И все тут. Так и расстались… Нет, Федор Иванович, мы разные люди с ним, разной веры, и с этим уже ничего не поделаешь. Он пресыщен, а я только начинаю входить в число бессмертных. – При этих словах Нестеров весело засмеялся, давая понять, что последние слова он не принимает всерьез. – Я читал его поэму «Человек», он пошел против Достоевского, у него чувства служат мысли, разуму… Да не просто служат, а ютятся у подножия мысли, пытаясь задобрить и обслужить ее. И, как ты сам понимаешь, это ведь не просто какое-то элементарное плотское чувство, но и религиозные чувства. Он пошел против самого себя, в угоду каким-то сиюминутным выгодам известности и корысти. Не хмурься, не хмурься, Федор Иванович, знаю о вашей дружбе, читал твои признания в любви в какой-то французской газете…
Шаляпин тихо молчал, очарованный монологами Михаила Васильевича Нестерова. Потом словно пробудился ото сна, навеянного музыкой слов любимого художника.
– Я, Михаил Васильевич, и тебя люблю, и Горького люблю, и Рахманинова люблю, и Станиславского, и Ваню Москвина, и Иолу, и Марию, и ребят своих… И всю природу, и всю природу в свои объятия готов я заключить… Ох, Михаил Васильевич, друг ты мой сердечный, что-то петь мне захотелось, как только ты заговорил про любовь… Да, кстати, дома, видимо, уже все готово, чтобы что-нибудь воспринять нам за труды наши на этой грешной земле. Пойдем обратно… Ну, мальчики, кто быстрее скажет маме, что идем обедать?
Борис и Федор помчались наперегонки, но явно было, что старший Борис перегонит Федора, а раньше всех, конечно, добежит Ирина, старшенькая из дочерей и, кажется, самая ласковая.
Весело посматривали Нестеров и Шаляпин на стайку бегущих по лугу пятерых детей… Какое приволье здесь, какой воздух…
За обедом царствовал Федор Иванович, произносил тосты, угощал гостей, шутил, рассказывал анекдоты и смешные случаи из своей богатой биографии, успевал выпить рюмку и закусить.
Потом дети, испросив разрешения и поблагодарив за хлеб-соль, покинули застолье, ушли по своим делам: кто учить французский или итальянский, кто рисовать, кто читать первые в своей жизни книжки с чудесными рисунками. Этот порядок завела строгая мама, Иола Игнатьевна.
В прекрасном настроении остались за столом взрослые. Со стола убрали, принесли кофе, появился коньяк, деревенские вкусные лепешки, и началась неторопливая беседа. Ольге Нестеровой не терпелось спросить знаменитого Шаляпина о его последнем выступлении в Париже в «Хованщине», а Екатерине Петровне очень хотелось услышать о выступлении балерины Павловой все в тех же Русских сезонах.
– Сергей Павлович Дягилев совершил подвиг в этом году, просто каким-то чудом ему удалось показать в Париже «Псковитянку», «Юдифь» и четыре балета: «Павильон Армиды», «Клеопатра», «Пир» и «Сильфиды», ну, конечно, и «Половецкие пляски» из «Князя Игоря», представляете, какая сложнейшая программа… Но некоторые из соотечественников, даже убедившись в громаднейшем успехе наших выступлений в Париже, написали, что русская антреприза сравнительно удачно выступила в театре «Шатле». Каждое выступление было триумфальным, каждый участник чувствовал высокую ответственность момента, а вся труппа в целом была охвачена каким-то неизъяснимым трепетом, желанием сыграть как можно лучше, на пределе своих сил. А ведь русские артисты играли после трудного зимнего сезона. При этом необходимо помнить, что дирекция императорских театров по высочайшему велению всячески противодействовала репетициям в России, хотели провала антрепризы Дягилева. Поэтому все были взвинчены, порой вспыхивали скандалы по совершеннейшим пустякам. Но мы все выдержали, заранее предчувствуя, что все образуется, как только начнутся выступления на сцене театра «Шатле». И