я. У меня тут друзья оказались. Может, и их пригласим?
И после репетиции Шаляпин и Собинов пошли в ресторан. Зашли к скульптору Судьбинину, но он пообещал зайти попозже… И друзья, радостные и возбужденные, направились обедать. Столько накопилось на душе, что они даже перебивали друг друга от нетерпения высказаться, освободиться от гнета давивших их мыслей, чувств, переживаний. Вроде бы недавно виделись, вместе выступали в бенефис оркестра в Москве, а поговорить в то время так и не удалось. Собинов три года тому назад отказался заключать контракт с Теляковским и выступал в Милане, в частных московских театрах, и музыканты обратились к Шаляпину, чтобы он написал Теляковскому с просьбой разрешить Собинову участвовать в спектакле «Мефистофель». Естественно, Шаляпин написал Теляковскому, Теляковский обратился с той же просьбой к министру Фредериксу, только после этого дали указание допустить Леонида Витальевича до репетиций. И музыканты выиграли большой сбор 8 ноября 1906 года в свой бенефис. Шаляпин в ту встречу успел только спросить, будет ли он добиваться контракта с императорскими театрами или по-прежнему удовлетворится положением независимого гастролера. Но Леонид Витальевич ничего не мог в то время еще сказать.
– Ты разговаривал с Теляковским? Соглашается он на твои условия? – нетерпеливо спросил Шаляпин, как только разговор принял более спокойный характер: так камень, катящийся с высоты, останавливается у подножия холма или горы лишь какое-то мгновение, продолжая свой бег. – У меня ведь тоже контракт заканчивается в этом году, а газетчики надеются, что его не продлят..
– Ты знаешь, Федя, свобода гастролера бесценна, так хочется быть независимым, но за три года я этой свободой уже сыт. – И Собинов полоснул по горлу рукой. – Как ни ругаем мы свой Большой театр, но когда оказываешься в Милане или в театре Зимина в Москве, то начинаешь понимать, на какой высоте держится оперное искусство. Что мне тебе говорить, ты ведь хорошо знаешь «Ла Скала», голоса есть прекрасные, но ни о чем другом в спектакле они и не думают, никто ничего не знает, где стать, куда идти, откуда выйти…
– Я тоже смотрел на все это с недоумением, у нас даже Палечек может считаться гениальным режиссером по сравнению с миланскими режиссерами или учителями сцены, а потом сам взялся за постановку спектакля так, как понимал авторский замысел. Иначе…
– Да, я тоже надеялся помочь общему делу, пытался делать какие-то указания, но одновременно с моими подсказками говорили и дирижер, и суфлер, и Гатти Казацци, и сами артисты спорили друг с другом… Я смотрел на все это с ужасом, а потом стало скучно от всей этой бестолочи, и я замолчал. Но если б ты видел, какие они творили несообразности, особенно когда хотели предугадать будущие действия своих партнеров на сцене. А декорации разве сравнить с нашими! Столько всякой позолоты, лакировки, ярких красок, что в конце концов становится противно смотреть. И так мне, Федор, захотелось в наш казенный императорский театр, где властвуют художники Коровин, Головин, где поют Нежданова и Шаляпин, а дирижирует Рахманинов…
– Кстати, он же ходатайствовал за тебя, говорил Теляковскому, что без тебя оперная сцена многое теряет.
– Знаю, знаю, но я-то думал, что мое имя достаточно известно, само за себя говорит, но видно, без внешних подпорок никак не обойтись в этом официальном мире.
– Ты, Лененя, словно забыл, в каком мире ты живешь, – грустно улыбнулся Шаляпин, и Собинов по его взгляду угадал невысказанную мысль друга.
– Обидно, Федор, мои условия контракта никак не принимают. Я уж два года бьюсь с конторой за выгодный для меня контракт, а они упираются, не хотят. Представляешь, два года тому назад уж почти совсем договорились, а затем управляющий конторой Вуич моему поверенному в делах вдруг заявил, что могут мне предложить лишь старые условия, тридцать спектаклей по восемьсот рублей, без всяких бенефисов. Все это так было недостойно и возмутительно, что я только порадовался, что сам не пошел к Теляковскому, наверняка они договорились между собой. Ясно, что в то время дирекция не имела серьезных намерений пригласить меня, а вот теперь сам Теляковский любезно уговаривал меня вернуться на императорскую сцену…
«Ох, Леня, друг ты мой сердечный, любишь и ты прихвастнуть», – добродушно подумал Шаляпин, с любовью поглядывая на взволнованного воспоминаниями о преследованиях друга.
– …притом в самой милой, любезной форме, но упорно доказывал, что тридцать тысяч за тридцать спектаклей дирекция дать никак не может, слишком тяжело для театра, ссылался, конечно, на войну и прочее и прочее, также отказал и в бенефисе, не будет, говорит, бенефисов. Правда, что ли? И тебе отказал? – ревниво спросил Собинов.
– Да и зачем тебе бенефисы? Деньги и без того заработаем, а славы у тебя хоть отбавляй. Мне тоже отказал, да я и не заключал контракт, написал только письмо, что я готов за сезон в три месяца спеть двадцать семь спектаклей за пятьдесят тысяч, многомесячные гастроли предстоят мне, Леня. В Америку хочу поехать, и в Северную, и в Южную, посмотрю, говорят много любопытного в жизни этих стран. Что-то страшновато становится в России, угрожают мне, угрожают и дирекции, если она со мной, таким красным революционером, заключит новый контракт… Представляешь? Как же жить и петь в такой стране. Стоило мне передать две тысячи рублей рабочим, как тут же подняли такой гвалт, обвинили в таких преступлениях, что не знаешь, куда и сбежать. А тут еще другая для них удача: 23 сентября я должен был петь в «Жизни за царя», но как греху случиться, разболелся зуб, врач сделал мне операцию, вынул совершенно здоровый зуб в верхней челюсти, просверлили дыру в скулу, выкачали черт знает сколько гною, извини за такую подробность. Ну, скажи, мог я после этого петь в опере? Но тут же подняли вой: социалист Шаляпин отказывается петь в патриотической опере, каково Теляковскому, который по каждому поводу должен объясняться с министром Фредериксом. «Долой Шаляпина и ему подобных!» – так называлась статейка в черносотенной газетенке «Вече», «долой босяцкого революционера», «долой изменника, жидовского прихвостня, долой царского недруга, бойкот ему, русские люди», и только потому, что со сцены Большого театра спел «Дубинушку» и якобы отказываюсь петь «Жизнь за царя» по своим политическим убеждениям…
– В каком-то миланском журнале или газете, сейчас уж не помню, я видел рисунок, на котором ты изображен в рядах сражающихся на московских баррикадах. И тут же кто-то выразил сожаление, что ты погиб на этих баррикадах. Много разной чепухи можно было услышать в то время про тебя, про Горького… Если б не этот реакционный кошмар, который навис над нашей русской жизнью, Федор, то я никогда б не уехал из России, даже на гастроли. Так я измучился за эти два года гастролей за границей. Все ведь чужое, и закулисные интриги даже мельче, чем у нас. Помнишь, когда ты добился разрешения на мое участие в «Мефистофеле», кроме этого, я ведь еще спел в «Евгении Онегине». Так вот, как только мои друзья узнали, что я возвращаюсь в Большой, сразу начали интриговать против меня, особенно неугомонный Николай Скандальный, прозываемый Фигнер, сразу побежал к старику Альтани и объявил, что труппа отказывается чествовать его в его прощальный бенефис, если будет петь в опере «посторонний», то есть я. Бедняга Альтани испугался и заболел, пришлось вызывать дирижера Федорова. Я в «Мефистофеле» со стороны Фигнера, части труппы и режиссерского кагала мог ждать всяких подвохов. Эти господа, если недосмотреть, готовы были устроить мне провал, да не у публики, а просто в трюм: ведь так легко что-нибудь недосмотреть. Ты ведь знаешь, сколько там надо лазить чуть не под небесами.
– По-моему, страхи твои напрасны, Леня. Фигнер заходил как-то ко мне и говорил про тебя хорошие какие-то слова. Конечно, он завидует тебе, твоему божественному голосу, твоей молодости, красоте, но он не хотел тебе причинить зла. Может, подождем здесь твоего приятеля? У нас есть еще время…
– Может, ты и прав… Фигнер прислал мне письмо, где он в самой дружеской форме уверяет меня, что в его протестах не было ничего личного, что он не позволял себе по моему адресу ничего плохого, дескать, протестовал по принципиальным соображениям, заверял меня в своей любви и пожелал мне столько же успеха, какой выпал на его долю.
– Худой мир, Леня, лучше доброй ссоры, раз он ничего плохого не учинял, значит, все это были чьи- то домыслы, слухи, сплетни. Нам с тобой и без того есть чего опасаться. Завидуют нам с тобой, просто беда, порой не знаю, куда деваться от репортеров, газетчиков, скажешь им одно, а напишут совсем другое. И поднимается новый шум в других газетах. И в театре поднимается недоброжелательная волна. Ох, беда, беда…
– Тебя хоть не коснулась война…
– Как не коснулась? – нахмурился Шаляпин.