– Уходи, Майк! Ты вернешься, когда протрезвишься.
– Хочу посмотреть, как ты меня отсюда выкинешь. Харленд поднялся.
– Ну, я пойду, – сказал он. – Надо поглядеть – может быть, достану работу.
Майк со сжатыми кулаками лез на Джо. Тот выдвинул челюсть и схватил стул.
– Я тебе череп прошибу!
– Пресвятая Богородица, неужели старой женщине нет покою в собственном доме? – Маленькая седоволосая старуха, визжа, бросилась между ними.
У нее были блестящие черные глаза, широко расставленные на сморщенном, как печеное яблоко, лице. Она махала заскорузлыми кулаками.
– Замолчите вы! Вы только и умеете ругаться и драться, безбожники проклятые!.. Майк, иди наверх, ложись в кровать и протрезвись.
– Это самое и я ему говорю, – сказал Джо.
Она повернулась к Харленду и скрипучим голосом крикнула:
– И вы тоже убирайтесь! Не желаю, чтобы ко мне в дом шлялись пьяные бродяги. Убирайтесь вон отсюда! Мне плевать, кто вас привел.
Харленд посмотрел на Джо со слабой, горькой улыбкой, пожал плечами и вышел.
– Поденщица, – пробормотал он, бредя по пыльной улице мимо темнолицых кирпичных домов.
Ноги у него окостенели и ныли. Знойное полуденное солнце било в спину, как кулаком. В ушах – голоса прислуг, поденщиц, кухарок, стенографисток, секретарш: «Да, мистер Харленд; благодарю вас, мистер Харленд; о сэр, благодарю вас; сэр, благодарю от всей души, мистер Харленд…»
Щекоча веки красными иглами, солнце будит ее; она вновь погружается в лиловые войлочные коридоры сна, вновь просыпается, переворачивается, зевая, на другой бок, подгибает колени к подбородку, чтобы потуже натянуть вокруг себя сладкодремотный кокон. Тележка дребезжит на улице, солнце ложится жаркими полосами ей на спину. Она отчаянно зевает, опять поворачивается и лежит, уже совсем проснувшись, подложив руки под голову, глядя в потолок. Откуда-то издалека сквозь улицы и стены домов к ней проникает вопль пароходной сирены – так хилая водоросль пробивается сквозь прибрежный песок. Эллен садится на кровати, трясет головой, чтобы согнать севшую ей на лицо муху. Муха улетает и растворяется в солнечных лучах, но где-то внутри нее остается глухое, безотчетное гудение, какой-то остаток горьких ночных мыслей. Но она счастлива, она проснулась, и еще рано. Она встает и бродит в ночной сорочке по комнате.
Паркетный пол нагрелся от солнца и жжет подошвы ног. Воробьи чирикают на подоконнике. Из верхнего окна доносится стук швейной машины. Когда она выходит из ванны, ее тело становится упругим и гладким; вытираясь полотенцем, она считает часы предстоящего долгого дня. Прогулка по шумным пестрым городским улицам, к той пристани на Ист-ривер, где громоздятся большие брусья красного дерева, потом утренний завтрак в одиночестве у «Лафайета», хрустящие булочки и сливочное масло, покупки у Лорда и Тэйлора[156] прежде, чем магазин будет полон и продавщицы устанут; второй завтрак с… И тут мука, терзавшая ее всю ночь, взбухает и прорывается.
– Стэн, Стэн, ради Бога! – говорит она громко.
Она сидит перед зеркалом и тупо смотрит в черноту своих расширенных зрачков.
Она поспешно одевается и выходит, идет вниз по Пятой авеню и потом по Восьмой улице ни на кого не глядя. Солнце уже стало жарким и закипает аспидно на тротуарах, на стеклах витрин, на мраморно-пыльных эмалированных вывесках. Лица проходящих мужчин и женщин смяты и серы, как подушки, на которых слишком долго спали. Когда она переходит Лафайет-стрит, ревущую грузовиками и фургонами, во рту у нее – вкус пыли; пыль хрустит на зубах. Она проходит мимо разносчиков с тележками; продавцы вытирают мраморные доски киосков с прохладительными напитками, шарманка заполняет всю улицу яркими, крикливыми завитушками «Дунайских волн», от ларька с пряностями веет острым и едким. На Томпкинс- сквер дети, визжа, копошатся на влажном асфальте. У ее ног вьется рой мальчишек в грязных рваных рубашонках, со слюнявыми ртами; они толкаются, дерутся, царапаются, от них пахнет заплесневелым хлебом. Вдруг Эллен чувствует, что у нее слабеют колени. Она поворачивается и идет обратно той же дорогой.
Солнце – такое тяжелое, как его рука на ее спине, оно ласкает ее голые руки, как его пальцы ласкали ее; оно – его дыхание на ее щеке.
– Все пять законных оснований, – сказала Эллен в крахмальную грудь худощавого человека с выпуклыми, похожими на устрицы глазами.
– Стало быть, развод – дело решенное? – спросил он торжественно.
– Да, развод решен обоюдно.
– Мне, как старому другу обеих сторон, чрезвычайно прискорбно слышать это.
– Поверьте, Дик, я очень люблю Джоджо. Я ему многим обязана… Он – чудесный человек во многих отношениях, но мы должны развестись.
– Есть кто-нибудь третий?
Она посмотрела на него блестящими глазами и полуутвердительно кивнула.
– Но ведь развод – очень серьезный шаг, моя дорогая юная леди.
– Не такой серьезный, как все остальное.
Они увидели Гарри Голдвейзера. Он шел к ним через большой, с ореховыми панелями зал. Она повысила голос:
– Говорят, что битва на Марне решит исход войны.
Гарри Голдвейзер сжал ее руку двумя пухлыми ладонями и склонился над ней.
– Как это чудесно, Элайн, что вы приходите к старым холостякам, проводящим лето в городе, и не даете им надоесть друг другу до смерти! Хелло, Сноу! Как дела, старик?
– Почему вы еще в городе?
– Разные дела… И, кроме того, я ненавижу летние курорты… На Лонг-Бич[157] еще ничего. А в Бар-Харбор я не поеду и за миллион.
Мистер Сноу фыркнул.
– Как будто бы я слышал, что вы приобрели себе около какого-то курорта кусочек земли, Голдвейзер.
– Я купил себе дачу, вот и все. Прямо удивительно! Человек не может купить себе дачу, чтобы об этом завтра же не знал каждый газетчик с Таймс-сквер.[158] Идемте обедать, сейчас сюда придет моя сестра.
Рыхлая женщина в усеянном блестками платье вошла, как только они уселись за стол в просторном, увешанном оленьими рогами обеденном зале; у нее был высокий бюст и желтоватый цвет лица.
– О, мисс Оглторп, я так рада видеть вас, – прощебетала она тихим голоском попугая. – Я часто видела вас на сцене. Вы душка… Я умоляла Гарри познакомить меня с вами.
– Это моя сестра Рэчел, – сказал Голдвейзер, обращаясь к Эллен и не вставая. – Она ведет мое хозяйство.
– Сноу, я хочу, чтобы вы помогли мне уговорить мисс Оглторп участвовать в «Zinnia Girls». Честное слово, эта роль прямо для нее написана.
– Но она такая маленькая…
– Конечно, это не главная роль, но с точки зрения вашей репутации как актрисы капризной и изысканной она – гвоздь пьесы.
– Хотите еще рыбы, мисс Оглторп? – пискнула мисс Голдвейзер.
Мистер Сноу фыркнул.
– Теперь нет больше великих актеров. Бутс,[159] Джефферсон,[160] Мэнсфилд[161] – все умерли. В наше время самое важное – реклама. Актеры и актрисы рекламируются на рынке, как патентованные лекарства. Ведь так, Элайн?… Реклама, реклама!
– Нет, рекламой не создать успеха. Если бы вы могли посредством рекламы добиться всего, то любой режиссер в Нью-Йорке был бы уже миллионером, – вмешался Голдвейзер. – Нет, тут дело в какой-то таинственной, оккультной силе, которая заставляет уличную толпу идти именно в этот, а не в какой-нибудь другой театр и создает этому театру успех. Понимаете? Ни реклама, ни хвалебные статьи не помогут. Быть