Элена улыбнулась: «Ну, так вот и проси меня. Мне приятно. Так ты меня раньше не просил». У нее в глазах вспыхнули чертики, она взяла его руку и прижала ее к своей груди. И, плача в объятиях Стефано, задыхаясь, просила: «Всегда говори так. Мне нравится, когда ты говоришь. Обними меня. Ведь я женщина. Да, я женщина. Я твоя мама».
Черная ткань на мягкой груди смущала Стефано, и он ласково сказал:
— Как-нибудь мы можем пойти и на пляж.
Элена впилась в него глазами, не пропуская ни слова: «Нет, на пляж нет. Ты меня действительно любишь? Я так боюсь, что тебе нужно только мое тело. Но ты любишь не только тело?».
— Я тебя люблю, но желаю и твое тело.
Элена спрятала его лицо на своей груди:
«Одевайся, инженер. Теперь я уйду».
Стефано спал плохо и, проснувшись на рассвете, обрадовался прохладе и тому, что он один. Готовясь выйти, он подумал, что в следующий раз выключит свет, чтобы ему не пришлось улыбаться и чтобы можно было вообразить, что в постели босоногая молодка. «Лишь бы она не влюбилась, — пробормотал он, — лишь бы не влюбилась и не болтала об этом в деревне».
В следующие дни Стефано только один раз увидел Элену и перепугал ее разговорами о старшине и проверке, но каждый раз, возвращаясь, находил смиренные и наивные следы ее присутствия. Постель всегда была перестелена, принесена свежая вода, носовые платки постираны. А на столе он даже нашел вышитую хлопчатобумажную скатерть.
Элена была довольна, что он гасит свет, а поскольку единственное, что она умела, это прижимать Стефано к своей груди, все становилось очень простым и говорить было не о чем. Стефано знал, что утром Элена подсматривает за ним, когда он проходит мимо лавки, но он никогда не входил, чтобы не почувствовать себя неловко перед ее матерью. Элену отличало от ее деревенских соседок только то, что она не говорила на местном диалекте, и под своей черной одеждой была всегда чистой, а ее кожа была белой и нежной. Все это заставляло Стефано думать о тех временах, когда женщина жила в Лигурии, была женой военного, который потом с ней расстался.
— И ты уйдешь, — говорила она ему в темноте. — Тебе здесь плохо и ты уйдешь.
— Может быть, опять в тюрьму.
— Не говори так, парень. — Элена закрыла ему рот. — Подобное, если о нем говорить, происходит.
— Чемодан у меня всегда наготове. Как я могу быть уверенным в завтрашнем дне?
— Нет, ты уедешь домой и оставишь меня.
В эти дни Стефано часто сидел в остерии и редко бродил вдоль берега и по дороге, обсаженной оливками, которая уходила вдаль от подножия холма. Он очень сильно ослабел и, доплывая до заветной скалы, сразу же растягивался на ней под ясным небом, чувствуя, как с его уже вороненого, затвердевшего и насытившегося тела сбегают капли воды. Он снова и снова рассматривал в дрожащем свете берег, застроенный жалкими розовыми или желтоватыми лачугами, очень высокий холм с белой вершиной, древнюю деревню. Даже его заточение стало другим, а невидимые стены срослись с его телом. Даже слабость была приятной и иногда по утрам, вытирая на берегу свое худое тело, он чувствовал, как к горлу подступает тревожная веселость, грозящая вырваться криком.
Вся деревня и вся эта жизнь казались ему игрой, правила которой он знал и следил за ее ходом, не принимая в ней участия, оставаясь хозяином самому себе, хозяином своей странной судьбы. Само беспокойство из-за его обособленности придавало его жизни авантюрную нотку. Когда он поднимался к муниципалитету за почтой, то придавал своему лицу бесстрастное выражение, и секретарь, протягивающий ему проштемпелеванный конверт, не подозревал, что этот листок отворяет Стефано двери изысканных фантазий, налаживая связи с далеким, постижимым только для него самого существованием, в котором он узнавал самого себя. Растерянное лицо этого секретаря каждый раз выдавало его удивление.
— Инженер, вам не нужно приходить каждый день. Мы знаем, что вы не хотите сбежать.
Распахивая глаза, он делал какое-то мягкое движение рукой.
— Так вы отправите почту на дом? — говорил Стефано.
Секретарь, изображая отчаяние, разводил руками.
На этой каменистой дорожке между церковью и муниципалитетом он частенько встречался со старшиной. Стефано приветствовал его, уступая ему дорогу, а иногда они останавливались и болтали. Проходили почерневшие, обожженные солнцем крестьяне в грязно-белых носках и, уставившись в землю, стаскивали шапки. Стефано в ответ кивал им. Неподвижная, кудрявая голова старшины четко вырисовывалась на фоне моря.
— Так вы не смыслите в садоводстве? — спросил он после долгого молчания.
Стефано покачал головой.
— Эти персики меня погубят.
— У вас их много.
Старшина кивнул: «За казармой все засажено. Мне их посоветовал заключенный, который уже отбыл свой срок. Инженер, сходите на охоту с Джаннино Каталано. Вы умеете стрелять?»
— Нет, — ответил Стефано.
То, что существовал Джаннино, помогало ему не чувствовать себя рабом Элены и придавало смысл его походам в остерию и болтовне с другими. Когда он выходил из дома, то знал, что улицы полны неожиданных, разнообразных и приятных встреч, поэтому и вся деревня становилась более определенной и появлялись виды на будущее, менее значительные люди отходили на второй план, становились фоном, как это произошло с полями и морем. Но Стефано очень скоро заметил, что игра в эту жизнь может исчезнуть, как мираж, которым она и была.
Гаетано Феноалтеа с подозрением наблюдал за тем, как Джаннино явно набивается в компанию к Стефано, и, должно быть, понял, что происходит то, о чем он в полном неведении. Стефано в этом убедился на следующий день, когда поднимался вместе с Гаетано к старой деревне.
Гаетано взял его под руку и сказал, что в сентябре празднуют Рождество Девы Марии и что капрал разрешил Стефано пойти на праздник вместе со всеми: «Идет вся деревня и вы отправитесь со мной. Там, наверху вы увидите красивых женщин».
Этот холм был настоящей Оливковой горой, пепельной и сожженной. Добравшись до вершины, Стефано посмотрел на море и на далекие дома. Из всей этой прогулки он вынес чудное заблуждение, что его комната и тело Элены, и привычный пляж были таким крошечным и нелепым мирком, что достаточно было поднести к глазу большой палец, чтобы весь его спрятать. Но все же в этом странном мире, увиденном с еще более странного места, находился и он.
На следующий день Стефано сидел и курил, наслаждаясь непривычной усталостью от ночного спуска с горы, до сих пор сладострастно отяжелявшей его тело. Он так давно не бродил по полям при свете звезд… В то время вся гора кишела дружески настроенными, узнававшими друг друга по голосам группками, они что-то кричали или, наталкиваясь в ночи на изгороди, летели кувырком. Перед ними или за ними спускались женщины, которые смеялись и разговаривали. Кто-то пытался петь.
В остерии были Винченцо, Гаетано и другие из ночной компании. Все смеялись над фининспектором, который, не привычный к вину, здорово перебрал и, возможно, все еще спал в какой-нибудь канаве.
— Позорники, — сказал Стефано. — У нас напиваются все.
— Вам было весело, инженер? — спросил чей-то звонкий голос.
— Он не веселится, потому что ему не нравятся женщины, — отозвался Гаетано.
Стефано улыбнулся: «Женщины? Я их не видел. Если только вы не называете женщинами те юбки, что танцевали друг с дружкой под присмотром приходского священника. А мужчины никогда не танцуют?».
— Но это же была не свадьба, — ответил Гаетано.
— И вам никакая не пришлась по душе, не понравилась? — спросил лысый Винченцо.
— Ну, послушаем, какая была самой красивой? — заинтересованно продолжил Гаетано.
Все уставились на Стефано. Чьи-то бездонные и лукавые глаза его откровенно провоцировали. Стефано отвел взгляд и вынул сигарету.
— Ну, поножовщина мне ни к чему, — медленно, стараясь казаться вежливым, выговорил он, — но