самовоспитания…
«Мне захотелось, — пишет она, — рассказать вам о моей жизни, точнее — об образе жизни, о поисках этого образа. Я — тихоня. Когда я училась в институте и жила в общежитии, обо мне говорили: „Да к ней в комнату и крокодила подселить можно, она с ним уживется“.
Меня, пожалуй, любили, обо мне говорили, пожалуй, хорошо. Но в этой любви было что-то обидное, потребительское, что ли. Стрясется беда — бегут ко мне, потому что я могу посочувствовать, дать дельный совет. Но при этом никто не интересовался, чем я Живу, почему печальная или веселая, никто. И никто из моих общительных подруг или ухаживающих за мной молодых людей не пытался углубить отношения со мной. Не уродина я, красивее многих (это не мое мнение), и веселой могу быть в компании, а вот по- настоящему никому не нужна… Я стала Докапываться: почему? И один молодой человек объяснил: „Ты не такая, как все: дело даже не в том, что ты не красишься и одета… э-э-э, ну, ты уж не обижайся… скромненько… а дело в том, что ты внутренне не такая, а это нехорошо. Тебя понять почти невозможно: существо иного порядка…“
Я переспросила: „Неужели невозможно?“ „Если поломать голову, то, конечно, можно, — ответил он мне. — Но ты сама посуди, кому же охота ее ломать. Тихая ты… Лично я боюсь тихонь“.
Вот тогда-то я и решила: играть в жизни определенную роль, что-то убить в себе — убить то, что мешает мне в общении с окружающими людьми, мешает быть „как все“…
Начала с того, что изменила, „усовершенствовала“ внешность. Прическа теперь — как у всех, платье теперь — как у всех, грим на лице теперь — как у всех. И говорю теперь то же, что и все. Болтаю с уверенным видом, норою тошно себя слушать самой. Кольцо обручальное надела — как у людей.
Раньше только изредка улыбалась — теперь хохочу в голос.
Тот молодой человек позволил себе лишнее — дала по морде и вмиг перестала быть загадкой, над которой надо ломать голову.
А раньше, наверное, заплакала бы… Когда надо было, по столу кулаком ударила, где было надо — локтями соседей распихала. Начинают разговор — я тут как тут. Понимаю или не понимаю, о чем говорят, но к месту пару „умных“ слов введу, анекдот расскажу.
Бог ты мой! Совсем иначе стали ко мне люди относиться. Молодежь зеленая говорит: фирменная девочка. А кто постарше, называют фамильярно-уважительно: мать…
Это ужасное — мать! — и переполнило чашу. Совсем худо мне стало. Смыла я косметику, надела старенькое платье, отдала маме обручальное ее колечко, и на том мой эксперимент закончился. И снова я одна, мне двадцать один год, и не нужно мне того ненастоящего, что было, когда я играла, ни за какие коврижки не нужно. Не могу я ничего в себе убить, не могу… Я поняла, что самое страшное — насилие над собственной душой, я поняла, что нельзя играть безнаказанно чужую роль в жизни, мне кажется, я что-то утратила внутренне ценное от этой игры.
Потому и пишу вам покаянное письмо, хочется кому-то покаяться. А — некому. Не пойдешь же к тем, кто восхищался „фирменной девочкой“?»
В неприкосновенности сохранив текст этого письма, я вынужден был обеднить его, убрав те точные и яркие жизненные реалии, которые делали бы автора узнаваемой.
Письма, публикуемые мною сейчас, — это, по существу, доведенные до степени концентрации, до «кубиков бульона» модели определенных психологических ситуаций, хотя стоят за ними живые люди, подлинные истории…
Письмо девушки, к которой можно было «подселить в комнату крокодила», такой тихоней она казалась, —
Эта переплавка закончилась «неудачей», но попытка переплавить собственную личность, как переплавляют при высоких температурах металл, чтобы отлить его потом в новые формы, — попытка эта поучительна.
Во имя чего была она осуществлена? Почему человек решил убежать от себя, от собственной судьбы — в чужой образ, в судьбу чужую? Надо полагать, для достижения «успеха в жизни» — ради более легкого, коммуникабельного отношения с людьми, со всеми без исключения и в особенности с тем единственным, который кажется незаменимым; ради того, чтобы не казаться «белой вороной», и, наконец, что самое существенное: во имя того, чтобы заставить окружающих служить себе, как раньше она им служила.
Она захотела «переплавить себя», чтобы быть менее уязвимой, ранимой и меньше страдать.
Нередко можно услышать, что самое лучшее в человеке, самое человечнейшее в нем — наиболее уязвимо. В этом суждении есть истина, которая и рождает соблазн бегства от себя, от лучшего в себе, чтобы стать непроницаемей, защищенней.
Ей не удалось «убежать», то есть уйти в ту неизвестность, где все для тебя чужое и сам ты чужой; но может ли вообще такое бегство увенчаться «полным успехом»?
Рассмотрим вторую модель. На этот раз она содержится в письме молодого мужчины.
«…Меня с детства учили думать, мыслить самостоятельно, развивать разум, насколько это возможно. Отец мой моряк, поэтому я не успел с ним подружиться… Человек он хороший, но суровый и поэтому собственные мнения не высказывает, а декретирует. Во мне с малых лет начал развиваться некий аналитический комплекс, видимо, компенсирующий комплекс неполноценности. Что же, говорил я себе, я не красавец, в жизни мне не везет (так полагал я тогда), будем развивать то, что для меня, имеющего солидный наследственный потенциал и поглощающего с четырех лет все виды информации, наиболее выигрышно…
Моей первой любовью была девочка из соседнего класса. Наш роман — в основном телефонный — тянулся два месяца. Потом я ей „надоел“. Ее новый кавалер, которому она пожаловалась, что я надоедал ей по телефону два месяца, меня отколотил. И все же, если бы после этого она позвала меня, я побежал бы к ней и совершил бы ради нее все, что угодно. Но она не позвала. Тогда мой гнев начал расти, наконец он обрушился, но не на нее и нового ее „возлюбленного“ — на меня самого. Я подумал: что толку в моих душевных и умственных качествах, если я несчастлив?! И начал работу по перекраиванию себя самого.
Я решил построить танк. Из брони рассудочности и равнодушия. С вооружением из всех известных миру честных и нечестных методов жизнепроходства. Всю установку решил поставить на шасси из работоспособности, изворотливости и упорства. Я ввел эту машину в эксплуатацию ко дню моего совершеннолетия. И я теперь торжествовал. Люди, даже самые нехорошие, не могли достать меня за толстой броней, в то время как мне удавалось многое. Самое существенное: я научился не думать о потерях. Ведь идет война, где каждый за себя, это означает, что потери только у врагов.
Сейчас я воспринимаю мир таким, каков он есть, и обращаюсь с ним так, как он того заслуживает. И мне везет. Не хватает лишь одного — человеческого общения. Но ведь недаром о нем говорят, что это роскошь.
До женитьбы я частенько напивался, чтобы было легче хоть с кем-то поговорить. Сейчас могу не пить. Мне и трезвому легко говорить с женой. Конечно, порой накатывает волна мизантропии. Тогда я снова ощущаю себя песчинкой в войне, где нет до тебя никому дела, и с удовольствием чувствую тяжесть стальных лат, в которые себя заковал. То место, где должна быть душа, часто болит. А в остальном жизнь моя идет нормально».
В письме этом упоминание о «стали» читается как упоминание о живых, незаживающих ранах…
«То место, где должна быть душа, часто болит».
Если бы даже и не было этих строк, я понял бы, что «то место болит». Если бы не болело оно, то и письма не было бы. Те, кто окончательно убили в себе человека, писем не пишут. Мертвые молчат.
А боль, даже «огромная», о которой писал мне из колонии подлинный убийца, утихает не тогда, когда душа мертвеет, а когда она выздоравливает…
В этой второй модели — переплавки себя в «танк» — цель будто бы достигнута. Бегство от себя