В тот же день утром он сел на корабль и отплыл в Брундизиум. На другой день, в секстильские ноны, он должен был увидеть наконец Италию, которую покинул 14 месяцев назад. Можно себе представить, как билось его сердце. Прощен ли он? Как его примут? С радостью или, быть может, враждебно? Или, что всего вероятнее, с полным равнодушием? Цицерон стоял на палубе и, не отрываясь, глядел вперед. Был знойный августовский день. Солнце и море сияли. И вот наконец в голубой дали показался берег. Он уже мог разобрать, что происходит на суше. Весь берег, сколько хватало глаз, был усеян народом. Но кого они ждут? Вдруг люди на берегу заметили его корабль и разразились кликами восторга. Вот корабль причалил, Цицерон сходит по трапу, и вся эта многотысячная толпа кидается к нему. Цицерона обнимают, целуют, ласкают, смех и слезы сливаются в одно. Оказывается, все они ждут его, ждут уже много часов под палящим солнцем!
Но самая большая радость была впереди. На берегу, пишет Цицерон, «ждала моя Туллиола»! Совсем одна приехала она в Брундизиум встречать отца. Этот день был днем ее рождения. Оказалось, что это еще день рождения Брундизиума. Тут уж восторгам не было конца. Несколько дней все жители вместе с Цицероном праздновали этот тройной праздник. Вскоре пришло письмо от Квинта, который сообщал о решении народа. Отец с дочерью поехали на север. Весь этот путь превратился в ликующее праздничное шествие. Тысячи людей выходили им навстречу с цветами, приезжали целыми семьями. Каждый город умолял заглянуть к ним хоть на минутку. Хотя Цицерон всем сердцем рвался в Рим, путешествие продлилось целый месяц. Можно было подумать, говорит Цицерон, что он не изгнанник, вернувшийся наконец в Рим, а триумфатор, «привезенный разукрашенными конями на золотой колеснице». 4 сентября Цицерон вместе с Туллией был у Капенских ворот столицы. Не только все улицы и переулки были переполнены народом, но крыши домов, ступени храмов были усеяны людьми. Когда они увидали Цицерона, то разразились аплодисментами. Приветственный гул долетал до неба. Чуть ли не на руках его внесли на Форум, в сенат. Отцы объявили, что Цицерон полностью восстановлен в правах, разрушенный дом его будет отстроен на общественный счет, затем они выразили официально благодарность всем городам и общинам, которые принимали Цицерона во время его изгнания.
Даже враги вышли ему навстречу. И среди них смущенный Красс вместе со своим сияющим счастьем сыном.
Красс протянул Цицерону руку и просил отныне считать его другом — его заставил это сделать сын, прибавил он. Цицерон обнимал всех. Он был так счастлив, что любил всех и не мог ни на кого сердиться. Римляне говорили, шутя, что, право, стоило даже добиваться изгнания, чтобы испытать такое великолепное возвращение. «Мне казалось, — говорит Цицерон, — что я не возвращаюсь на родину, но словно по ступенькам восхожу на небо»
Люди, плохо знавшие Цицерона, думали, что все случившееся скользнуло по нему, не оставив следа. Актер упивался всеобщими восторгами и разом забыл все страдания и унижения. Но они ошибались. Цицерон чувствовал себя как человек, которому объявили, что он болен смертельной болезнью, подвергли мучительной операции и вдруг на операционном столе сообщили, что он исцелен. Все тело, перерезанное и больное, ломит и с трудом срастается. Радость и острая боль сливаются в одно. И боль, которую он испытывал, осталась на всю жизнь. Он говорит, что изгнание переломило его жизнь пополам. Сейчас «я как бы начинаю вторую жизнь», — пишет он Аттику
ПОД СЕНЬЮ НАУК
Семнадцать месяцев Цицерон жил одной надеждой, одной мечтой — увидеть Рим. И сейчас, когда мечта сбылась, он был ослеплен, оглушен; все виделось ему смутно, неясно, словно сквозь какой-то золотистый туман. Но вот туман постепенно рассеялся и Цицерон увидел, что находится вовсе не на небе, как ему сначала представлялось, а на земле, причем на земле хмурой и неприветливой. И первый же удар получил он в своем собственном доме.
Первым человеком, которого он увидал, ступив на родную землю, была Туллия. Он пришел тогда в такой восторг, что даже в официальных речах перед сенатом и народом с упоением рассказывал о встрече с дочерью. Но постепенно он должен был осознать, что в ее столь желанном для него приезде было все-таки нечто странное. В самом деле. Не странно ли, что такая молоденькая девушка приехала в Брундизиум совсем одна? Квинт, разумеется, не мог ее сопровождать — он был тогда по горло занят, причем как раз делами брата — и ни на минуту не мог в это горячее время покинуть Рим. Но «самая лучшая, самая преданная жена»? Почему она не поспешила ему навстречу? Быть может, Цицерон с недоумением задавал себе этот вопрос уже во время своего триумфального шествия по Италии. Как бы то ни было, в Риме все его недоумения разом кончились.
Сразу же после своего возвращения он пишет Аттику: «Есть некоторые домашние обстоятельства, которые я не могу доверить письму». Через несколько дней он рассказывает ему о своих имущественных делах, убытках, разорении. В конце же прибавляет: «Остальное, что меня поразило, требует тайны. Брат и дочь любят меня»