при котором, как писал великий греческий историк Полибий, власть равномерно распределялась между народным собранием, сенатом, — всенародно избранным советом, — и высшими магистратами, должностными лицами, ежегодно переизбираемыми народом. На место республики Цезарь поставил единовластие. Но монархия эта имела ряд любопытных особенностей. Мы могли бы ожидать, что Цезарь, установив единоличное правление, сломает старую республиканскую систему и заменит ее новой, более пригодной для монархии. Но ничего подобного не произошло. Правитель нашел, что республиканская машина управления очень устойчива и жизнеспособна, поэтому он оставил ее без изменения и просто захватил над ней руководство. По-прежнему регулярно созывались народные собрания, по-прежнему заседал сенат, по-прежнему исполнительную власть осуществляли магистраты. Но старая система основана была на строгом разделении властей, причем ни одну должность нельзя было занимать больше года. Сейчас же Цезарь захватил все важнейшие посты и владел ими в течение всей жизни. Он пожизненно был назначен диктатором. Диктатор — это высшее должностное лицо, выбиравшееся прежде только в периоды смертельной опасности и сохранявшее власть не более полугода; слово его равнялось закону. Цезарь был цензором и как цензор мог удалить любого из сената и полностью контролировал его состав. Он имел полномочия народного трибуна, значит, мог наложить вето на любое действие в государстве. Каждый год он избирался консулом, то есть верховным главнокомандующим (в 45 году без коллеги). Он был верховным понтификом, то есть религиозным главой Рима. Иными словами, как сказал сам Цезарь, Республика стала пустым звуком.

Правда, по-прежнему ежегодно выбирали магистратов. Но теперь и речи не могло идти о волнующей предвыборной кампании и состязании перед лицом квиритов. Перед выборами Цезарь рассылал по трибам коротенькие записочки следующего содержания: «Диктатор Цезарь — такой-то трибе. Предлагаю вашему вниманию такого-то, дабы по вашему выбору он получил искомое звание» (Suet. Iul, 41). Вот и все. Он даже составил такие списки на много лет вперед [112]. А выбранные магистраты превратились просто в чиновников, исправно выполнявших приказы диктатора.

Навек умолкли страстные споры на Форуме, когда ораторы предлагали новые законы, домогались народного расположения и чуть ли не целую ночь проводили на трибуне. Спорить было больше не о чем. Форум был мертв и пустынен. По Священной дороге бродили отдельные гуляющие пары, лавочники раскладывали на лотках свой товар, банкиры сидели у своих касс (янов) на бирже у Эмилиевой базилики, а у Солнечных часов слонялась кучка уличных зевак. Почти половина римлян была уничтожена или изгнана[113]. Вместо них Цезарь сделал гражданами греческих риторов, врачей, учителей (Suet. Iul, 42, 1; Plut. Caes., 55). Того вольного и мятежного народа, среди которого вырос Цицерон, больше не было. Новые люди равнодушно проходили мимо опустевших Ростр.

В Курии тоже были чужие незнакомые лица. Множество сенаторов не вернулось с войны. Вместо них Цезарь ввел в сенат своих клевретов, увеличив число сенаторов до 900. И теперь вместо гордых римских аристократов на скамьях сидели вольноотпущенники, провинциалы, финикийцы и даже галлы. Они не спорили, не произносили речей. Раболепно слушали они слова диктатора, выражали восторг и немедленно все одобряли.

Свободное слово умерло. А вместе с ним умерло и красноречие. «Великое и яркое красноречие — дитя своеволия… оно… вольнолюбиво… Не знаем мы… красноречия македонян и персов и любого другого народа, который удерживался в повиновении твердой рукой… Форум древних ораторов больше не существует… Нужно ли, чтобы каждый сенатор пространно излагал мнение по тому или иному вопросу, если благонамеренные сразу приходят к согласию? К чему многочисленные народные собрания, когда общественные дела решаются… одним мудрейшим», — писал Тацит (Dial., 40–41). Впервые в Риме зажали рот мысли. Но и сейчас, замечает Цицерон, осталась одна свобода. «Говорить то, что думаешь, нельзя, зато разрешено молчать» (Fam., IV, 9, 2).

Первое, что ощутил Цицерон, это страшное одиночество. Рим опустел. «Одни убиты, другие далеко, третьи изменили» (Fam., V, 21, 1). В родовые дома аристократов вселялись «пропащие» люди, из особняков какие-то веселые личности вытаскивали мебель и ковры, ежедневно на аукционе с молотка продавали фамильные драгоценности. «Я потерял столько, самых дорогих мне людей — одних вырвала смерть, других разметало бегство… Я живу среди кораблекрушения, среди грабежа их имущества», — пишет он (Fam., IV, 13, 2). Растерянный, убитый, обходил Цицерон развалины того мира, где некогда жил. Как он сам говорил, бродил «среди непроглядного мрака и развалин Республики» (Fam., IV, 3, 2).

Жизнь его вдруг потеряла смысл. «В такое время мне и в голову бы не пришло желать что-нибудь лично для себя… Мне кажется, я совершил грех уже тем, что остался жить» (Ibid.). Он с какой-то растерянностью пишет, что вдруг стал совершенно свободным человеком. Раньше он, бывало, целый день готовил выступления в сенате, ночи напролет при свете лампады писал речи для суда — а теперь это вдруг стало никому не нужным. Теперь, говорит он, можно спать хоть до полудня. И во сне он видел одно — прежний Форум и прежний сенат (Fam., IX, 20, 1; Div., II, 141–142). «Потеряв все, к чему приучили меня природа, характер и привычки, я стал в тягость не только другим, но и самому себе. Ведь я был рожден для постоянной деятельности, достойной мужчины. Теперь же я лишен возможности не только действовать, но и думать» (Fam., IV, 13, 3).

Между тем это странное разношерстое общество встретило Цицерона с восторгом. Его окружали, им восхищались, за ним ходили. «Жизнь моя проходит так, — рассказывает он одному другу. — Утром ко мне для приветствия приходят много честных людей, все они печальны, и наши веселые победители. Со мной, впрочем, они чрезвычайно почтительны и любезны. Когда толпа приветствующих схлынет, я с головой погружаюсь в занятия; пишу или читаю. Приходят также люди, которые хотят меня послушать, словно я какой-нибудь ученый мудрец. Что ж, я действительно несколько ученее их». Такой наплыв поклонников очень удивлял оратора. «Видно, сейчас честный человек белая ворона», — говорит он (Fam., IX, 20; VII, 28, 2). Цицерон охотно отвечал на вопросы и рассказывал о своем искусстве. Это повторялось так часто, что он в шутку сравнивал себя с тираном Дионисием. Его свергли с престола, и он сделался школьным учителем. «Так и я после уничтожения судов, перестав быть королем Форума, словно бы открыл школу» (Fam., IX, 18, I).

Новые люди, которых Цицерон называет победителями, и впрямь были очень веселы. Всех охватила какая-то легкомысленная бездумная радость, какая-то безумная жажда наслаждений. Были забыты стыд, честь, верность. Все веками копимые ценности были разбиты и отброшены как ненужный хлам. Тот считался большим героем, кто больше развратничал. Словно угар какой-то нашел на всех. Такие явления обыкновенно наступают после великой крови. Так было во Франции после революции 1789 года; так было в Англии опять-таки после революции в эпоху Реставрации при дворе легкомысленного и веселого Карла II; так было у нас во времена НЭПа. Так было и в Риме. Но у новоришей не было ни вкуса, ни светского такта. Они с завистью глядели на Цицерона — остроумный, блестящий, обаятельный, он умел придать утонченное изящество каждому обеду. Цицерон вошел в моду, он был нарасхват, хозяева умоляли его прийти. Теперь пир был не в пир, если на нем не было Цицерона.

Сперва можно было подумать, что этот вихрь светских удовольствий захватил Цицерона. Действительно, сначала он прилежно посещал пирушки и сборища, пил дорогие вина и пробовал изысканные блюда. «Я бежал в лагерь своего врага Эпикура», — говорит он однажды (Fam., IX, 20, I). С напускной веселостью рассказывает он о странном обществе, в котором очутился — моты, кутилы, пьяницы, красивые актрисы. Но за этой веселостью слышится тоска, и она становится все сильнее. Он бежал сюда, боясь той мертвой пустоты, которая его окружала, но и здесь он находил ту же пустоту и тот же мрак. Однажды он отошел от собутыльников, достал таблички и начал описывать другу собравшееся общество. При этом он иронически и горько замечает: «Ты удивляешься, что горстка рабов так развеселилась?» (Fam., IX, 26, 1). Действительно. Если бы Цицерон был неоперившимся юнцом, можно было бы опасаться, что от тоски он запьет или бросится в одуряющий ум разврат. Но ему поздно было начинать новую жизнь. «Меня, даже когда я был молод, подобные вещи не увлекали. Не заниматься же этим теперь, когда я старик», — пишет он (Fam., IX, 26, 2). И он стал отдаляться от разгульных друзей.

Цицерон чувствовал временами, что сходит с ума от тоски. Его настроение прекрасно показывает

Вы читаете Цицерон
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату