главнокомандующего и еще нескольких человек (я говорю о вождях) остальные были столь алчны, речи их были столь кровожадны, что я стал бояться их победы… Там не было ничего хорошего, кроме цели… Сначала я стал убеждать заключить мир… но Помпей и слышать об этом не хотел. Тогда я стал уговаривать его воевать. Порой он со мной соглашался и, казалось, что он будет держаться этой линии, да, может быть, и держался бы, если бы после одного сражения не доверился своим солдатам. С этого времени великий человек перестал быть главнокомандующим… Позорно разбитый, потеряв даже свой лагерь, он бежал один. И я решил, что для меня война окончена». Теперь оставалось либо убить себя, либо сдаться победителю. Но, продолжает Цицерон, я считал, что у меня нет оснований покончить с собой, хотя слишком много причин жаждать смерти[108]
Однако покинуть лагерь Помпея оказалось не так-то легко. Когда Гней понял, что Цицерон хочет уехать, он в припадке ярости приставил меч к его груди. Спас оратора Катон. Он молча отвел клинок и велел Цицерону немедленно уезжать. Вскоре Цицерон узнал, что ему сохраняют жизнь и даже разрешают вернуться в Италию, но не в Рим. И он поспешил на родину. В ноябре 48 года он высадился в Брундизиуме.
Девять лет тому назад он прибыл в этот город после своего изгнания. Боже мой! Как отличался тот его приезд от этого! Тогда на берегу его ждали толпы народа, его встретили бурей ликования, его возвращение превратилось в блестящий праздник, он торжественно ехал по Италии, осыпаемый цветами и приветствиями, и с триумфом вступил в Рим. Теперь было не то. Никто не заметил его приезда. Ни одна родная душа не встретила его в гавани. Город был пустынен. По грязным улицам бродили только пьяные и наглые солдаты. Напуганные обыватели прятались по домам. Цицерона сразу же чуть не зарезали как недобитого республиканца. Иным было и настроение оратора. Тогда он ехал на родину, полный самых радужных надежд. Ему казалось, что для него начинается новая жизнь. Теперь он приехал разбитый телом и духом
Цицерон не знал, прощен он окончательно или нет, и мучительно ждал возвращения Цезаря. В Брундизиуме хозяйничал Антоний. Вел он себя как разгулявшийся купчик Островского. Всю ночь напролет он пил, кутил широко, с ухарством, бросал за одну ночь целые имения. Утром выходил поздно, заспанный, опухший, злой. Однажды он явился утром на площадь, чтобы творить суд, и «вдруг стал блевать, и кто-то из друзей подставил ему свой плащ». Так он бродил весь день, как сонная муха, а вечером вновь оживал, и ночью у них опять был пир горой. Он стремился поразить и без того запуганных жителей. Однажды он появился на золоченой колеснице, запряженной львами. За ним тянулся целый поезд веселых бабенок. Над несчастными изгнанниками, вроде Цицерона, он куражился невыносимо. Оратору он постоянно напоминал, что тот обязан ему жизнью. Ведь он не дал своим солдатам зарезать его при высадке. Теперь Цицерон целыми неделями не переступал порога дома. Изредка решался выйти, да и то только ночью
Так день за днем, месяц за месяцем тянулась тоскливая жизнь в этом грязном портовом городке. Тогда, девять лет тому назад, Цицерон, замирая, ждал свидания с «нежнейшей из жен» и «самым лучшим из братьев». Сейчас ждать было нечего. Туллия, как он узнал, была тяжело больна и очень несчастна из-за своего неудачного замужества. Помощь она получала не от матери, а от верного Атгика
Что же до «лучшего из братьев» и племянника, которого Цицерон всегда любил как сына, то оратор узнал о них поразительные вещи. Они сражались вместе с ним на стороне Помпея. Теперь же в смертельном страхе они клеветали на него перед диктатором, клялись и божились, что всегда были ему верны и только Цицерон толкнул их на это преступление. Особенно усердствовал племянник. Друзья, видевшие его, с возмущением писали оратору, что это какая-то пышущая злобой подлая гадина; что он заготовил целый большой донос, который намерен подать Цезарю. То был последний удар. Цицерон слег
Так прошла томительная печальная осень. Настал Новый год, а за ним и третье января, день рождения Цицерона. Как мрачно и уныло прошел этот день! Ни гостей, ни поздравлений. Совершенно один, больной, лежа в постели писал он Аттику, последнему оставшемуся у него другу. Он просит его об одном — заботиться о Туллии, как о собственной дочери. «Если ты больше не увидишь меня живым, считай, что я препоручил ее тебе… Это письмо я пишу тебе в день своего рождения. О, если бы отец в тот день не поднял меня на руки!»[110]
Тем временем до Цицерона дошли известия, что друзья пытаются нейтрализовать доносы его брата и племянника. Они уверяют диктатора, что это, напротив, Квинт убедил Цицерона поехать к Помпею. Они говорили, что Цицерон сам должен подтвердить это. Цицерон немедленно написал письмо Цезарю, и письмо это, надо сказать правду, было совершенно неожиданным: «Я тревожусь о брате Квинте не меньше, чем о самом себе. Мое положение, конечно, не такою, чтобы я мог взять на себя смелость и препоручить его тебе. Но я все-таки осмелюсь просить тебя об одном — молю тебя, не думай, что это он заставил меня забыть свой долг перед тобой и нашу дружбу. Напротив. Именно он был инициатором нашего союза. Что же до моего отъезда, то он только следовал за мной, а вовсе не был моим вождем… Еще и еще горячо прошу тебя — пусть я не поврежу ему в твоих глазах»
Друзьям он решительно написал, что не хочет сваливать вину на Квинта. Он твердил, что сделал свой выбор сам и сделал вполне сознательно. Поступить так его принудило чувство чести. Несколько позже в речи, обращенной к Цезарю, он говорит: «Я без всякого принуждения, сознательно и добровольно выехал к враждебной тебе армии»
Еще одно страшное горе обрушилось на Цицерона. Целий Руф, как мы помним, с самого начала войны перешел на сторону Цезаря. Он слал Цицерону веселые письма, восхищался талантами своего нового вождя и подтрунивал над Помпеем. Он ужасно испугался, узнав, что его друг хочет отправиться к обреченным, и чуть ли не со слезами отговаривал его от этого безумного шага. И вдруг оратор получил от него очень странное письмо. Целий был в ярости и отчаянии. Он рвал и метал, называл себя дураком и проклинал свой выбор. Он горячо укорял даже Цицерона. Когда ночью он, Целий, прибежал к нему, почему Цицерон не остановил его, не велел одуматься. Одно его слово, и Целий был бы спасен. Но ты, продолжает он, показал себя прекрасным, удивительным гражданином, думал только о Республике, а обо мне забыл (как будто тогда его можно было остановить!). Но не все еще потеряно. «Я заставлю вас победить против вашего желания. Ты удивляешься, что я стал Катоном?»
Что случилось с Целием? Откуда такая резкая перемена? Мне кажется очень тонким и остроумным объяснение Буассье. Целий и его друзья, говорит он, «выросли среди бурь Республики, с ранних пор они бросились в эту деятельную и кипучую жизнь и сроднились с ней. Никто более их не пользовался и не злоупотреблял свободой слова… По странной непоследовательности, изо всех сил трудившимися над установлением абсолютного правления были именно те, которые менее всего могли обойтись без борьбы на общественной площади… без свободного воздействия слова, то есть без того, что существует только при свободном правлении»{60}. Целий, как человек чуткий, по-видимому, первый понял это, ужаснулся делу рук своих и со всей присущей ему энергией бросился исправлять причиненное им зло.
С удивительной дерзостью решил он поднять восстание против диктатора. Для этого он отыскал