ненависть к самому себе. И все-таки она, Зина, которую я так любил даже за полчаса до всего, что совершилось, стала для меня чужой, жалкой, ненужной и даже физически противной…
Я вовсе не хочу оправдываться. Я думаю, что все, содеянное мной, много даже хуже того, что мне приписал г. Леонид Андреев. Если бы я совершил гнусность, которую он мне приписал, это был бы редкий и даже исключительный случай. Это было бы какое-то минутное затемнение рассудка животной страстью и только. То же, что совершилось со мной, именно потому и страшно, что оно не чуждо никому. С большей половиной человеческого рода произошло бы наверное то же. Разве не ревнуем мы наших жен ко всем их прежним увлечениям, и разве примиритесь вы хоть когда-нибудь с фактом, если узнаете, что ваша сияющая невинной чистотой невеста когда-то любила и принадлежала другому? Разве это воспоминание не будет отравлять вам каждой минуты восторга, который вы будете переживать вновь с ней? И, любя ее, разве не будете вы ее в то же самое время презирать и ненавидеть?..
А если ваша невеста подвергнется тому же, чему подверглась Зина, разве вы так, без колебаний, женитесь на ней?..
Все мы — звери и даже хуже, чем звери, потому что те, по крайней мере, искренни и просты, а мы вечно хотим и себя и еще кого-то обмануть, что все звериное нам чуждо. Мы хуже, чем звери… мы подлые звери…
Вот все, что я хотел сказать в свое оправдание, а может быть, и обвинение…»
Мистификация Андреева нашла отклик. В газете «Одесские новости» появилось подражание в виде письма пострадавшей от босяков и студента Немовецкого Зиночки. Поскольку в «Одесских новостях» Зина носила фамилию Немовецкая, читатель должен был сделать вывод, что студент-техник все-таки женился на изнасилованной гимназистке и таким образом вся история закончилась «хеппи-эндом». Автором этой мистификации был журналист В. Жаботинский. Когда рассказ «Бездна» выходил отдельной книгой в Берлине в 1903 году, он был дополнен этими двумя ложными письмами и письмом С. А. Толстой.
Но почему Горький принял «Бездну»?
По всему смыслу и самого рассказа, и «письма Немовецкого» эта вещь была прямым антиподом не просто «На дне» Горького, но и всей его религии человекобожия. С точки зрения Андреева, человек даже не зверь, он хуже зверя, он «подлый зверь».
В это время Горький еще по-настоящему не интересовался психологией провокаторства. Интерес этот вспыхнет у него (и у Андреева) после поражения революции 1905–1907 годов. Тогда появятся горьковская «Жизнь ненужного человека» и андреевский «Иуда Искариот». Тогда произойдет решительное размежевание Горького и Андреева на теме провокаторства в связи с «провокаторским» рассказом Андреева «Тьма».
А пока оба переживают романтический душевный революционный подъем. Горький с его деловитостью и практичностью становится настоящим бойцом, революционером: организует нижегородские стачки и демонстрации, сам пишет и печатает листовки, попадает в тюрьму, высылается в Арзамас под надзор полиции. На него заведено уголовное политическое дело.
Андреев, во многом подыгрывая своему «старшему брату», пытался двигаться в том же направлении. В будущем, когда Андреев разойдется с Горьким в том числе и потому, что попытается играть собственную роль на литературно-общественном поле, он обнаружит изрядную волю к лидерству. И в этом была, без сомнения, заслуга Горького. Парадоксально, но даже тогда, когда Андреев вместе с В. Л. Бурцевым будет называть Горького чуть ли не «немецким шпионом» и через парижскую газету Бурцева «Общее дело» обращаться к странам Антанты с призывом военным путем свергнуть большевизм, он, в сущности, будет исполнять горьковский наказ: заниматься не собой, но окружающей жизнью, активнее вмешиваться в действительность вместо того, чтобы бесполезно размышлять о ней. Как это ни обидно звучит, но и здесь он окажется «младшим братом» Горького.
Общественная позиция Андреева до Первой мировой войны отличалась неустойчивостью и поверхностным революционизмом. В 1904 году в письме к В. В. Вересаеву (в письмах к нему он был порой гораздо искренней, чем в письмах к Горькому) Андреев высказал свое жизненное кредо:
«События бегут с силой и какой-то внутренней железной необходимостью, и старая мысль русская, многократно обманутая и обманувшаяся, путается и теряется в догадках. Когда и чем кончится война (русско-японская. — П. Б.)? Кто будет министром?[21] К чему всё сие? Только сумасшедший может верно ответить на эти вопросы. Но за углом сидит кто-то — сидит — это мы знаем».
Горький, как и Вересаев, отодвигал эти вопросы в сторону. Горький делал революцию и в 1905 году демонстративно вступил в партию большевиков, что было по тем временам вызовом со стороны художника. Вересаев, как врач, был мобилизован в действующую армию и отправлен на Дальний Восток. Именно там он прочитал нашумевший рассказ Леонида Андреева о войне «Красный смех», одно из самых сильных его творений. Тем не менее реакция Вересаева и его фронтовых товарищей была далекой от восхищения.
«Мы читали „Красный смех“ под Мукденом, под гром орудий и взрывы снарядов, — вспоминал Вересаев, — и — смеялись. Настолько неверен основной тон рассказа: упущена из виду самая страшная и самая спасительная особенность человека — способность ко всему привыкать. „Красный смех“ — произведение большого художника-неврастеника, больно и страстно переживавшего войну через газетные корреспонденции о ней».
Революция и эмиграция
В начале 1905 года Андреев предоставил свою московскую квартиру для заседания большевистской фракции ЦК РСДРП. В донесении в департамент полиции сообщалось, что 9 февраля состоялось собрание «главных деятелей Российской социал-демократической рабочей партии для выработки программы по вопросу о революционировании народных масс». Вместе с участниками заседания хозяин квартиры был арестован и отправлен в Таганскую тюрьму. После освобождения под залог за ним было установлено наблюдение полиции, которое велось до его отъезда в Берлин.
Настроение Андреева после освобождения было более чем оптимистическим. «Воспоминание о тюрьме, — писал он Горькому, — будет для меня одним из самых милых и светлых — в ней я чувствовал себя человеком». Пребывание в тюрьме он назвал «увеселительной поездкой».
Полностью свое жизненное кредо Андреев излагает в уже цитированном письме к Вересаеву: «Кто я? До каких неведомых и страшных границ дойдет мое отрицание? Вечное „нет“ — сменится ли оно хоть каким-нибудь „да“? И правда ли, что „бунтом жить нельзя“?
Не знаю. Не знаю. Но бывает скверно. Смысл, смысл жизни — где он? Бога я не приму, пока не одурею, да и скучно — вертеться, чтобы снова вернуться на то же место. Человек? Конечно, и красиво, и гордо, и внушительно — но конец где? Стремление ради стремления — так ведь это верхом можно поездить для верховой езды, а искать, страдать для искания и страдания, без надежды на ответ, на завершение, нелепо. А ответа нет, всякий ответ — ложь. Остается бунтовать — пока бунтуется, да пить чай с абрикосовым вареньем».
«Быть может, все дело не в мысли, а в чувстве? — спрашивает он Вересаева. — Последнее время я как-то особенно горячо люблю Россию — именно Россию. Всю землю не люблю, а Россию люблю, и странно — точно ответ какой-то есть в этой любви. А начнешь думать — снова пустота».
В апреле 1906 года Андреев переехал жить в Финляндию. Ее северная природа, ее скалистые берега были сродни мрачной натуре Андреева. 8–9 июня он присутствовал на съезде представителей финской революционной Красной гвардии и выступил там против роспуска Государственной думы в России, призвав к вооруженному восстанию. Однако жестокое подавление Свеаборгского восстания 17–20 июля произвело перелом в сознании Андреева.
«Вскоре он уехал в Финляндию, — вспоминает Горький, — и хорошо сделал — бессмысленная жестокость декабрьских событий раздавила бы его. В Финляндии он вел себя политически активно, выступал на митинге, печатал в газетах Гельсингфорса резкие отзывы о политике монархистов, но настроение у него было подавленное, взгляд на будущее безнадежен. В Петербурге я получил письмо от него; он писал между прочим: