Шевченко. Это был удивительной души человек, ставший для Андреева и женой, и талантливым читателем-редактором его рукописей. Умерла, разрешившись вторым сыном (первого звали Вадим) Даней, Даниилом, будущим религиозным мыслителем, визионером, поэтом, которого называют «русским Данте», «русским Сведенборгом».
Крестным отцом Даниила был Максим Горький. Но затем пути крестного и крестника решительно разойдутся: Горький станет великим «пролетарским писателем», «основоположником социалистического реализма», Даниил Леонидович, отслужив в Красной Армии, окажется во Владимирской тюрьме, где будет сидеть до самой смерти Сталина и где придет к нему видение «Розы мира» (название его знаменитого религиозно-философского трактата).
Не в состоянии управляться с малолетним сыном, Андреев отправил Даню в Москву к бабушке по матери, урожденной Шевченко. И впоследствии, когда Андреев с новой женой Анной Ильиничной, Вадимом и новыми детьми, Верой, Саввой и Валентином стали, жить в Финляндии, Даниил оставался в Москве, где его застигла революция.
О том, насколько мучительно переживал Андреев смерть «Дамы Шуры» (как шутливо называл ее Горький, и ей нравилось это прозвище), можно судить по его письму от 23 ноября 1906 года, за два дня до смерти жены:
«Милый Алексей! Положение очень плохое. После операции на 4-й день явилась было у врачей надежда, но не успели обрадоваться — как снова жестокий озноб и температура 41,2. Три дня держалась только ежечасными вспрыскиваниями кофеина, сердце отказывалось работать, а вчера доктора сказали, что надежды в сущности никакой и нужно быть готовым. Вообще последние двое суток с часу на час ждали конца. А сегодня утром — неожиданно хороший пульс и так весь день, и снова надежда, а перед тем чувствовалось так, как будто она уже умерла. И уже священник у нее был, по ее желанию, приобщили. Но к вечеру сегодня температура поднялась, и начались сильные боли в боку, от которых она кричит, и гнилостный запах изо рта. Очевидно, заражение проникло в легкие и там образовался гнойник. Если выздоровеет, то весьма вероятен туберкулез. Но это-то не так страшно, только бы выздоровела.
Сейчас, ночью, несмотря на морфий, спит очень плохо, стонет, задыхается, разговаривает во сне или в бреду. Иногда говорит смешные вещи.
И мальчишка (Даниил. — П. Б.) был очень крепкий, а теперь заброшенный, с голоду превратился в какое-то подобие скелета с очень серьезным взглядом.
И временами ошалеваешь ото всего этого. Третьего дня я все смутно искал какого-то угла или мешка, куда бы засунуть голову — все в ушах стоят крики и стоны. Но вообще-то я держусь и постараюсь продержаться. Ведь ты знаешь, она действительно очень помогала мне в работе.
До свидания. Поцелуй от меня Марию Федоровну.
Твой Леонид.
Не удивляйся ее желанию приобщиться, она и всегда была в сущности религиозной. Только поп-то настоящий уехал в Россию, а явился вместо него какой-то немецкий поп, не знающий ни слова по-русски. Служит по-славянски, то есть читает, но, видимо, ничего не понимает. И Шуре, напрягаясь, пришлось приискивать немецкие слова. 32 дня непрерывных мучений!»
В декабре 1906 года Андреев вместе со старшим сыном Вадимом приехал на Капри к Горькому.
Но прежде надо представить себе положение Горького в Италии. Его американская поездка фактически сорвалась и сопровождалась постоянным скандалом: его с М. Ф. Андреевой как невенчанных отказались пустить в какую-либо гостиницу, даже самую захудалую. Америка — пуританская страна.
Впрочем, поначалу Горький даже был восхищен Америкой, особенно Нью-Йорком, по распространенной ошибке всякого вновь приезжего путая всю Америку с Нью-Йорком и даже не со всем Нью-Йорком, а с Манхэттеном. «Вот, Леонид, где нужно тебе побывать, — уверяю тебя. Эта такая удивительная фантазия из камня, стекла, железа, фантазия, которую создали безумные великаны, уроды, тоскующие о красоте, мятежные души, полные дикой энергии. Все эти Берлины, Парижы и прочие „большие“ города — пустяки по сравнению с Нью-Йорком. Социализм должен впервые реализоваться здесь…»
Через несколько дней он уже изменил свое отношение к стране и писал Андрееву: «Мой друг, Америка изумительно-нелепая страна, и в этом отношении она интересна до сумасшествия. Я рад, что попал сюда, ибо и в мусорной яме встречаются перлы. Например, серебряные ложки, выплеснутые кухаркой вместе с помоями.
Америка — мусорная яма Европы. <…>
Я здесь все видел — М. Твена, Гарвардский университет, миллионеров, Гиддингса и Марка Хаша[23], социалистов и полевых мышей. А Ниагару — не видал. И не увижу. Не хочу Ниагары.
Лучше всего здесь собаки, две собаки Нестор и Дёори.
Затем — бабочки. Удивительные бабочки! Пауки хорошо. И — индейцы. Не увидав индейца, — нельзя понять цивилизацию и нельзя почувствовать к ней надлежащего по силе презрения. Негр тоже слабо переносит цивилизацию, но негр любит сладкое. Он может служить швейцаром. Индеец ничего не может. Он просто приходит в город, молча некоторое время смотрит на цивилизацию, курит, плюет и молча исчезает. Так он живет и когда наступит час его смерти, — он тоже плюется, индеец! <…>
Еще хороши в Америке профессора и особенно психологи. Из всех дураков, которые потому именно глупы, что считают себя умными, эти самые совершенные. Можно ездить в Америку для того только, чтобы побеседовать с профессором психологии. В грустный час ты сядешь на пароход и, проболтавшись шесть дней в океане, вылезаешь в Америке. Подходит профессор и, не предлагая понести твой чемодан, — что он, вероятно, мог бы сделать артистически, — спрашивает, заглядывая своим левым глазом в свою же правую ноздрю:
— Полагаете ли вы, сэр, что душа бессмертна?
И если ты не умрешь со смеха, спрашивает еще:
— Разумна ли она, сэр?
Иногда кожа на спине лопается от смеха.
Интересна здесь проституция и религия. Религия — предмет комфорта. К попу приходит один из верующих и говорит:
— Я слушал вас три года, сэр, и вы меня вполне удовлетворяли. Я люблю, чтобы мне говорили в церкви о небе, ангелах, будущей жизни на небесах, о мирном и кротком. Но, сэр, последнее время в ваших речах звучит недовольство жизнью. Это не годится для меня. В церкви я хочу найти отдых… Я — бизнесмен — человек дела, мне необходим отдых. И поэтому вы сделаете очень хорошо, сэр, если перестанете говорить о… трудном в жизни… или уйдете из церкви…
Поп делает так или эдак, и все идет своим порядком».
Судя по этим письмам, а также по очерку «Город Желтого Дьявола», посвященному Нью-Йорку, Горький был не слишком доволен американской поездкой. 1 апреля 1906 года его и М. Ф. Андрееву буквально выставили на улицу из отеля «Бельклер» и не приняли ни в один другой. Сперва Горький со своей гражданской женой был вынужден поселиться в клубе молодых писателей на 5-й авеню, а затем их любезно приютила в своем доме чета Престони и Джона Мартин.
По этому поводу Горький написал возмущенное письмо в «Times»: «Моя жена — это моя жена, жена М. Горького. И она, как и я — мы оба считаем ниже своего достоинства вступать в какие-то объяснения по этому поводу. Каждый, разумеется, имеет право говорить и-думать о нас все, что ему угодно, а за нами остается наше человеческое право — игнорировать сплетни. Лучшие люди всех стран будут с нами».
Совсем иной прием ждал Горького в Италии. В Италии его знали задолго до приезда. Его произведениями увлекалась молодежь, его творчество изучали в Римском университете. И потому когда пароход «Принцесса Ирэн» с Горьким и Марией Андреевой на борту 13 октября подошел к причалу Неаполитанского порта, на борт его ринулись журналисты. Корреспондент местной газеты Томмазо Вентура по-русски произнес приветствие от имени неаполитанцев великому писателю Максиму Горькому.
На следующий день все итальянские газеты сообщали о прибытии Горького в Италию. Газета «Avanti» писала: «Мы также хотим публично, от всего сердца приветствовать нашего Горького. Он — символ революции, он является ее интеллектуальным началом, он представляет собой все величие верности идее, и к нему в этот час устремляются братские души пролетарской и социалистической