принялся искать новых союзников «на стороне». Он ссылается со шведами, исконными врагами Речи Посполитой. Ведет дипломатическую игру с Константинополем, откуда ему присылают вместе со знаменем и булавой обещание покровительства и военной помощи. Нужно выполнить лишь одно условие — признать власть самого султана.
Война возобновилась с конца 1650 года. Недавние горькие уроки, преподнесенные казаками, заставили поляков на этот раз всерьез отнестись к противнику. В дело вступили регулярные хоругви. Решающее столкновение произошло в июне 1651 года под Берестечко. Казаки потерпели поражение. Подписанный в сентябре того же года Белоцерковный договор отразил наметившийся перевес Речи Посполитой. Казацкая автономия отныне распространялась только на Киевское воеводство. Реестр Войска был сокращен вдвое. На Украине должны были появиться польские войска и помещики. Хмельницкий «снова сделался охранителем рабства».
Потребовалось немного времени, чтобы превратить Белоцерковный мир в достояние истории. Возобновившаяся борьба выявила одну суровую истину: казаки нередко брали вверх, но победы не приносили желаемого. Весной 1652 года Хмельницкий одолел гетмана Калиновского под Батогом. На следующий год под Жванцем была окружена новая армия, на этот раз во главе с самим королем. Положение поляков была крайне тяжелым, почти трагическим, однако от разгрома их вновь спас сговор с союзником Хмельницкого, Ислам-Гиреем, который был заинтересован во взаимном ослаблении Украины и Польши. Но так можно было воевать до бесконечности!
Непрерывная война обескровила Малороссию. «Страна казаков», то сжимая, то раздвигая свои пределы, лежала разоренная и обескровленная. Сама логика противостояния, его ожесточенный характер побуждали мыслить категориями более широкими, чем просто дипломатические комбинации и военные союзы. Осознание того, что в одиночку трудно добиться решающего перелома, вновь и вновь побуждало окружение Богдана возвращаться к идее подданства. Но какого подданства и кому?
Сам гетман и казацкая старшина не имели однозначного ответа на эти вопросы. Опасения Варшавы, что старшина перекинется к Московскому государю, потому что «одна кровь и одна вера», существенно корректировались последующими событиями. Старшина — и это естественно — руководствовалась не столько воспоминаниями о «киевском наследии» и «православном единстве», сколько собственными интересами, которые, впрочем, была не прочь преподнести как общенациональные. Зато основная масса населения Малороссии была далека от подобных соображений. Она не сомневалась в том, где надо искать помощь и в какую сторону обращать свой взор.
Ответ Москвы
В Москве пристально следили за событиями на Украине. Даже в день отъезда Морозова в ссылку в Кириллов монастырь — день, несомненно, окрашенный для Алексея Михайловича в самые печальные тона — царь слушал воеводские отписки о первых победах Хмельницкого над гетманом Потоцким: «А запорожские (казаки. —
Очень скоро казаки заговорили о подданстве московскому государю. Для Алексея Михайловича мысль о православных землях в составе Речи Посполитой как о землях, принадлежащих ему по праву и по достоянию «предков наших», великих князей Владимирских, была усвоена с детства: то было наследие и завет прежних правителей. Но одно дело завет, воспоминание о котором грело душу, другое — реальная политика, превращение мечты в явь, в «праведную», по позднейшему определению Симеона Полоцкого, войну. Сколько раз до того прежние правители подступались к этой заветной цели и сколько раз обжигались о горячую польскую удаль! Неудивительно, что Алексей Михайлович и его окружение колебались.
Кроме того, существовали крепкие подозрения в отношении намерений запорожцев. Дух казацкой вольницы внушал опасения, особенно на фоне неповиновения собственных подданных. Не случайно в среде мелкого служилого люда очень скоро начались толки о том, что неплохо последовать примеру «черкас», перебивших панов. В новоустроенном на юге страны городке Карпове ратные люди кричали, что «на Дону и без бояр живут», а «в Литве черкасы панов больших побили и повывели ж». При этом возражение одного из оппонентов, что государство не может стоять «без больших бояр», — «как де мужику великим человеком быть? Всегда де наш брат мужик свинья», — не были приняты во внимание. Побить бояр, «корень их вывести» — и все тут![222]
К тому же отношения с сечевиками издавно складывались сложно. В памяти еще были свежи воспоминания об отрядах гетмана Сагайдачного, огнем и мечом прошедших по уездам Московского государства на исходе Смуты. Единоверие вовсе не мешало запорожцам участвовать в военных предприятиях польских королей против России, что они подтвердили и в последней войне.
Даже выступление Хмельницкого не принесло успокоение на границе, где казаки не упускали случая «пошарпать» в порубежных московских уездах. Городовые воеводы летом 1648 года закидывали столицу отписками: «А от черкас, государь, стало воровство большое». Все это, сложившись, побуждало к серьезным размышлениям: можно ли верить казакам? Стоит ли отзываться на их призывы и жертвовать мирными отношениями с Речью Посполитой, скрепленными к тому же столь необходимым оборонительным союзом против крымского царя? Наконец, была ли готова сама страна к новой войне, которую, конечно же, не стоило затевать без крепкой надежды на успех?
Окружение Алексея Михайловича достаточно быстро сформировало для себя все эти вопросы. Но сформировав, не спешило с окончательным ответом.
Во-первых, потому, что из-за городских восстаний правительству долго было не до малороссийских дел. Такой внимательный и осведомленный наблюдатель, как Родес, сообщал в Стокгольм о возможностях правительства Алексея Михайловича: «Мне кажется, что им нелегко было бы что-нибудь предпринять, что могло бы вызвать войну, и это я вывожу из того, что (здесь) беспрерывно боятся внутреннего восстания и беспорядка»[223].
Во-вторых, сама ситуация настоятельно требовала не спешить. Гетман и старшина своей переменчивостью внушали мало доверия: они то брали в союзники крымского царя и свирепо рубились с поляками, то возвращались в подданство к королю, то искали покровительство султана. На фоне таких известий все челобитные о подданстве заставляли усомниться в искренности и подозревать авторов в намерении просто-напросто разыграть московскую карту.
Конечно, немало зависело от осведомленности Алексея Михайловича относительно истинных планов гетмана. В окружении Богдана было немало «доброхотов», которые спешили сообщить царю обо всем услышанном и подслушанном в стане гетмана в Чигирине. Даже войсковой писарь Выговский, человек близкий к Хмельницкому, состоял в тайной переписке с царским двором. За то Выговского жаловали равно с гетманом. Впрочем, чтобы не скомпрометировать доносителя, его уравнивали с Хмельницким тайно: положенное по чину войскового писаря Выговский получал прилюдно, остальное царские посланники доплачивали наедине.
Нет сомнения, что бо?льшая часть рьяных осведомителей действовала по наущению самого Хмельницкого, который, как никто другой, умел вводить в заблуждение своих корреспондентов. При этом сам старый гетман был хорошо информирован о раскладе сил в Кремле и умел извлекать из своих знаний немалую пользу. Но, главное, человек наблюдательный, быстро угадывающий и еще лучше использующий чужие промахи, Богдан скоро заприметил за Алексеем Михайловичем такую слабость, как легковерие. По неопытности молодой государь предпочитал верить тому, во что ему очень хотелось верить. Потому Хмельницкий, а впоследствии и Выговский не жалели слов и усилий, чтобы убедить государя в своей абсолютной преданности. Царь, уверившись в этом, потом уже упорно не замечал всего того, что не соответствовало его сложившемуся мнению. Чисто по-человечески это обернется для Алексея Михайловича жесточайшим разочарованием, особенно после предательства Выговского. Реакция окажется обратной — и опять же не к пользе дела: Алексей Михайлович в малороссийской истории неизлечимо заболеет «манией недоверия», чем невольно оскорбит и оттолкнет от себя людей, готовых честно ему служить.
С Хмельницким следовало быть постоянно настороже. Он обещал одно, думал о другом, делал третье.