при молчаливой поддержке Алексея Михайловича, завершился первый этап «эллинизации» русского обряда. Никон добился своего, ухитрившись отчасти даже отойти в тень и выставить на первый план приезжих греков, ратовавших за полное и спасительное единение русских со Вселенской церковью. Но на вершине успеха уже ощутимы были первые обжигающие порывы штормового ветра. Ведь все, что ныне превозносилось, еще совсем недавно осуждалось и осмеивалось. Авторитет патриархов, старательно собранных Никоном в Москве, решения церковных соборов и аргументация исправленных книг — все это вместе не могло разрешить сомнения, разъедавшие души православных людей.
Впрочем, большинство из них не были искусны в богословских спорах. Но зато они были восприимчивы ко всему, что звучало просто и привычно, без всяких сомнительных новшеств. Еще убедительнее было, когда об этом говорили люди гонимые. Известная оппозиционность всему официальному, впитавшаяся в кровь человека XVII века и находившая свое повсеместное выражение в едкой насмешке и «воровском» толке, превращала этих гонимых в апостолов. На беду Никона один из таких апостолов «старой веры» — Неронов — вскоре появился в Москве.
Прибыв на исправление в 1653 году в Спасо-Каменный монастырь, Неронов был встречен иноками с большим пиететом. Во время службы архимандрит ставил его выше келаря, второго лица в монашеской братии. Однако ригорист Неронов очень скоро усмотрел в обиходе монахов отсутствие должного рвения. Он тотчас принялся осуждать и поучать старцев. Результат был печален: выведенный из себя архимандрит вспомнил, в качестве кого пребывает в обители опальный протопоп. Когда-то, во времена своей молодости, Неронов в том же Вологодском уезде дерзнул обличать местного владыку, в доме которого «славили» ряженые и скоморохи. За такой проступок «начаша Иоанна бити немилостиво». Все повторилось, с той лишь разницей, что теперь архимандрит вразумлял пощечинами не юношу, а шестидесятидвухлетнего старца. Тычкам настоятеля придавало силы сознание того, что, вопреки ожиданию, за Неронова из Москвы никто не спешил вступиться. Больше того, вскоре пришло патриаршее распоряжение отправить Неронова в отдаленный Кандалакшский монастырь. Здесь его ждал еще более суровый режим. Бывшего казанского протопопа указано было держать на цепи и не давать бумаги и чернил. Никон хорошо знал, как наказывать проповедника и книжника!
Неронов не выдержал не столько сурового режима, сколько своей оторванности от событий. Его неугомонной натуре было невмочь долгое пребывание в изоляции. Ночью на маленьком баркасе с тремя спутниками он пустился в плавание под парусом, сшитым из двух рогожек. По удивительному стечению судьбы протопоп, сам того не ведая, почти дословно переписывал в свою биографию страничку из уже написанной биографии Никона — его бегство с Анзер.
Едва не утонув во время бури, беглец с трудом добрался до Кемского устья. Отсюда путь пролегал на Соловки. Затем Неронов двинулся на юг и вскоре оказался в Москве, где стал вести по-настоящему «подпольную жизнь». Павел Аллепский писал, что Неронов «менял свою одежду и перебегал с места на место»[209]. Попытки Никона схватить беглеца оказались безуспешными. Не столько из-за прыти «нового Ария», как назвал антиохийский патриарх говорливого старца, сколько из-за того, что ему сочувствовали и покровительствовали люди влиятельные. Неронов прятался даже у Стефана Вонифатьева. Пришлось Никону, который всегда с большим уважением относился к старцу, искать иной путь одоления Неронова. 18 марта 1656 года, после службы, Никон и Макарий отлучили протопопа с его приверженцами от церкви, и хор с духовенством трижды пропели анафему.
В ноябре 1656 года, после смерти Вонифатьева, Неронов перестал скрываться. Он явился к Никону и стал обличать его: «Что ты един ни затеваешь, то дело некрепко; по тебе иной патриарх будет, все твое дело переделывать будет: иная тебе тогда честь будет, святой владыко». Казалось бы, обличение должно было вызвать ответную реакцию. Но Никон промолчал. Чем объяснить столь несвойственное Никону поведение? В его добросердечие верится с трудом. Историки предполагают, что умирающий Вонифатьев умолял патриарха простить протопопа. Тот внял просьбе. Обличения Неронова остались без последствий, тем более что в декабре того же года Неронов принял постриг и превратился в старца Григория. Больше того, патриарх разрешил Неронову служить по-старым служебникам: «Обои-де добры, — все равно, по коим хощешь, по тем и служишь»[210]. И если такое признание в общем-то не противоречило букве решения церковного собора начала 1654 года, то оно явно входило в столкновение с духом всего того, что позднее творил Никон.
Так в чем же дело?
Дело, по-видимому, не в одном только обещании старцу Савватию (то есть Вонифатьеву). Во взаимоотношениях патриарха и царя намечался кризис. Кризис, к которому приложит немало усилий красноречивый монах Григорий. Он, в отличие от Вонифатьева, сменив мирское имя на иноческое, остался все тем же неукротимым отцом Иоанном, вещающим истину. Острый язык Неронова продолжал извергать на Никона разоблачительные словеса. И им теперь охотно внимали.
Во-первых, потому что они исходили от уважаемого и немало претерпевшего от «злого норова» патриарха старца.
Во-вторых, потому что по-медвежьи проводимая Никоном обрядовая реформа и правка книг, затронув не только национальное, но и православное самосознание русских людей, к концу 1656 года создали сильную и обширную оппозицию патриарху.
Наконец, в-третьих, потому что если раньше внимать Неронову и его сторонникам было опасно, то ныне — нет. Для придворных не ускользнула перемена во взаимоотношениях царя и патриарха. Прежний, обжигающий всех огонь угас. Прогорали, не найдя новую пищу для огня, и угли. Похоже, лучше других это почувствовал сам Никон. Он, кстати, был очень раздражен постоянным заступничеством за Неронова. Это настроение находило свое выражение в мелочах. Когда царь попросил патриарха благословить прощенного Неронова, тот грубо обронил: «Изволь, государь, помолчать, еще не было разрешительных молитв»[211].
«Страна казаков»
В исторической науке синхронная история — скромная падчерица, привыкшая уступать место хронологическому принципу изложения. Правда, существует подозрение, что падчерица со временем может обратиться в Золушку. Но пока это плохо получается. Заклание синхронной истории продолжается, и она обильно проливает свою кровь на алтарь богини Клио, сложенной из кирпичиков-монографий.
Конечно, читатель, следуя за автором хронологического исследования, получает завидную возможность увидеть проблему в развитии, не отвлекаясь на «мелочи» и не оглядываясь по сторонам. Но при этом по отношению к самим участникам событий получается все как бы наоборот: им-то не было известно будущее, итог развития. Зато они без устали оглядывались по «сторонам». Для них, собственно, и «сторон» не было: все — настоящее, все впресовано в сейчас происходящее, в неразорванное, единое время. И в этом времени нередко случалось так, что то, что мы ныне принимаем за второстепенное, для современников на самом деле было самым главным. Хотя бы потому, что вызывало общую реакцию и общий стимул к действиям, которые лишь на первый, поверхностный взгляд кажутся несоединимыми. Словом, нацеленная на изучение отдельных проблем история невольно саму историю и анатомирует. Но разве расчлененное тело — это живое тело?
Если с этой меркой подойти к истории середины XVII века, то, как уже отмечалось, сразу заметней станет взаимосвязь между такими событиями, как церковная реформа и раскол, столкновение царя с патриархом и русско-польская война. В самом деле, торжество Никона над сторонниками старорусского благочестия, грекофильство царя и патриарха и мечты о создании Вселенского православного царства трудно понять вне малороссийского вопроса, в ракурсе одной истории церковной распри. И наоборот: синхронный срез свидетельствует о тесной связи церковных реформ с событиями на Украине, с намерением правительства второго Романова начать очередной тур борьбы с Речью Посполитой. Лучше всех это прочувствовали пронырливые греки, заворожившие Алексея Михайловича и патриарха Никона невероятными, немыслимыми перспективами. Бывший константинопольский патриарх Афанасий Пантеллярий, приехавший в Россию в 1653 году, объявил московского государя «столпом твердым и утверждением веры, помощником в бедах, прибежищем нашим и освобождением», а Никону даже посулил