пения» в Новгородской Софии зазвучали стройные киевские песнопения, «пение одушевленное», для чего митрополит не поскупился и зазвал к себе украинских певчих[167].
Хор был настолько хорош, что в своих частых наездах в Москву митрополит брал его с собою ублажить государя. Алексей Михайлович вскоре станет ярым поклонником гармоничного пения. Пройдет немного лет, и он за военными буднями не забудет о заботах певческих — так приворожило его малороссийское «одушевленное» славление Бога. «Да промыслить бы тебе спеваков болших 5 человек да малых 10 человек, чтоб всему были гораздо гаразди по партесу и головы б были хороши и отлики бас и дышканы и прочие», — наставлял он со знанием дела боярина В. Бутурлина, оказавшегося в 1655 году на Украине[168].
В духе требований ревнителей Никон отказался от всяких послаблений. Новый владыка строго взыскивал с нерадивых мирян и еще жестче — с попов и дьяконов, забывших о своем пастырском долге. Одновременно митрополит являл пример нищелюбия и милосердия. Благотворительность при нем достигла огромных масштабов. Он чуть ли не ежедневно кормил и наделял милостыней на митрополичьем дворе сотни убогих и сирых.
В это время открывается еще одна сторона личности Никона, сделавшая его тем, кем он, собственно говоря, и вошел в историю. Он не просто ведет себя властно. Пользуясь близостью к государю, новгородский владыка начинает решительное наступление на те статьи Соборного уложения, которые ограничивали церковную юрисдикцию. В 1651 году Никон добился права «ведать судом и управою во всяких управных делах, и судить… и указ чинить по его митрополичу рассмотрению». Исключение по традиции было сделано для особо тяжелых уголовных дел, оставшихся в компетенции светской власти.
Таким образом, среди архиереев он постепенно приобрел репутацию защитника епископата, человека, способного возвратить если не всё, то, по крайней мере, часть потерянного. Ревнители о подобном никогда не помышляли и в этом, конечно, были отличны от Никона.
Репутация защитника епископата принесла в последующем немалую пользу новгородскому владыке. Явная слабость Иосифа, откровенно пасующего перед Уложением и Монастырским приказом, оборачивалась тоскою по сильному патриарху. А это уже — стартовая площадка для очередного взлета Никона. Видимые перемены, происходящие в Новгородской митрополии, выгодно отличались от того, что происходило в других епархиях. В глазах царя Никон обретал репутацию не просто одного из ревнителей, а единственного ревнителя, способного реализовать их планы.
Но Никон укреплял свои позиции не одними делами, а и неординарным поведением. Особенно это бросилось в глаза в 1650 году, во время волнений в Новгороде. В отличие от того, что довелось увидеть и пережить Алексею Михайловичу летом 1648 года, Никон не оробел и не стушевался. Больше того, 17 марта, в день царских именин, он пропел бунтовщикам анафему. В ответ те ударили в набат и вломились на митрополичий двор. Никон их встретил собственной грудью и не испугался побоев, хотя били его свирепо и подло — ослопьем и каменьями, трусливо упрятанными в шапки. Так, по крайней мере, излагал события сам митрополит в своем послании царскому семейству. Когда же в город пришел с карательным отрядом боярин князь И. Н. Хованский, Никон, забыв об обидах, по умолению раскаявшихся новгородцев вступился за них перед царем, чем и отвел гнев. Что могло больше укрепить популярность Никона-пастыря, чем вот такая гроза и такое милосердие?
В эти дни он успел примерить еще и страдальческий венец. В грамотке, адресованной Алексею Михайловичу и его семейству, Никон поведал о ниспосланном ему знамении: 18 марта митрополит служил заутреню перед образом Спаса и внезапно «увидел венец царскии на воздусе злат над Спасовою главою. И помалу тот венец стал приближатися ко мне, и я, богомолец ваш, от великого страху, аки забылся, точию своима очима на тот венец смотрю и свещу перед Спасовым образом, как горит, вижу. И то в разуме помыслил, как тот венец движится, и то в памяти есть, что тот венец собою двигся и пришед стал на моей главе грешной…»[169].
Никон, по-видимому, хорошо изучил впечатлительную и склонную к религиозному восторгу натуру Алексея Михайловича, его неизбывную жажду чуда, столь свойственную человеку в переломные эпохи. Да и не одного его — всего царского семейства, особенно женской его части — этого подлинного, по определению историка И. Забелина, «женского синклита теремных затворниц», легко впадавших в религиозный экстаз. Для них видение Никона в Святой Софии стало очередным свидетельством избранности пастыря, подтверждавшейся прежде всего тем, что эта избранность — обреченность на муки и страдания. Но страдания и мучения, принятые за Правду!
Новгородские события еще более расположили Алексея Михайловича к Никону. Царь не скупится на эпитеты, которые до сих пор не раздаривал никому: «крепкостоятельный пастырь», «наставник душ и телес», «собинный друг душевный и телесный». Эти обращения щедро рассыпаны в письмах к новгородскому владыке и поневоле характеризуют и их автора, склонного доходить в своем восторге до крайности. Кажется, царь не видит у своего «собинного друга» ни одного недостатка — сплошные достоинства.
Трудно сказать, что в этом стремительном взлете можно отнести на счет самого митрополита, а что — на счет неопытности и благодушия Алексея Михайловича. Выше уже отмечалось, что Никон, восходивший к патриаршеству, несомненно приспосабливался к окружению. Но едва ли можно было без конца смирять властную и вспыльчивую натуру. Став патриархом, он совершил столько неловких поступков, что, право, приходится удивляться, как ему удавалось избегать их ранее. Отгадка между тем кроется в том, что он никогда особенно и не пытался их избегать. Расчет во взаимоотношениях с царем дополнялся интуицией, которая долго не подводила Никона. Он вел себя с царем очень естественно, без особого насилия над собой, утверждаясь в роли твердого, хотя и не лишенного житейской мудрости архиерея. Но это как раз и было по сердцу Алексею Михайловичу, который в своих взаимоотношениях с Никоном постепенно утратил всякую взвешенность. Последнее было бы простительно для обычного человека, но непростительно для государственного деятеля.
Угадав внутреннюю неуверенность, мнительность Алексея Михайловича, Никон внушил государю, что его пастырское радение и молитва — надежная защита во всех государственных и семейных начинаниях. Авторитет Никона среди родных царя был столь высок, что даже после того, как он разошелся с Тишайшим, государевы сестры осмеливались поддерживать с ним отношения. Несомненно, в этой семейной симпатии к Никону сокрыт один из самых действенных рычагов его влияния на царя.
Обыкновенно удаление человека от двора способствует ослаблению его позиций. Он не появляется перед «пресветлыми государевыми очами», забывается и вытесняется новыми людьми. Не случайно в придворной борьбе победившие всегда стремятся отправить проигравших если не в ссылку, то на дальнее воеводство, по известному принципу — с глаз долой, из сердца вон.
С Никоном такого не случилось. Оказалось, что чем он дальше, тем сильнее его притяжение. Царь нуждался в постоянном общении с «собинным другом». На станциях — ямах — между Москвой и Новгородом не успевали менять лошадей: столь часты были пересылки между царем и митрополитом. Сам Никон пребывал в постоянном движении, почасту наезжая в Москву. Влияние его возросло настолько, что уже ни одно мало-мальски серьезное дело не обходилось без его совета и благословения.
Подавив выступление в Новгороде, Никон был совсем не против приписать себе заслуги «утешения бунта» во всех северо-западных городах. Это было, конечно, сильное преувеличение. В Пскове и в Псковской земле, где настроение было куда решительнее, а единодушие прочнее, митрополичьи призывы к покаянию не произвели впечатления. Грамотки Никона были встречены бранью и нелестными комментариями: «Полно де ему, митрополиту, и того, что де он Новгород обманул, что подали государю новгородцы повинные челобитные. А мы де не новгородцы»[170].
В самом деле, новгородский бунт удалось затушить так быстро, что он толком и не успел разгореться: больше было крика и угроз, чем поступков. Иначе вышло в Пскове. Здесь восставшие арестовали воевод и передали власть «всегородовой избе», руководившей действиями посадских и приборных служилых людей. Иные в своем радикализме посягали даже на самого царя. «Хотя бы и сам государь был под городом Псковом, и то бы пульку в брюхо ввязили», — грозились они по адресу Тишайшего[171].
Подобные высказывания, конечно, не были типичны: мятежники крепко надеялись на государеву «милость» и признание правоты их «мирской правды». Вот почему они изначально стремились придать своему выступлению всесословный характер. Для этого в Пскове прибегли даже к насилию и