ревнителей, будто бы спешил искупить свое прежнее равнодушие к делам, восстанавливал образ истинно православного государя, отца над своими подданными.
Общение Никона и Алексея не проходило бесследно друг для друга. Царь все более проникался доверием к архимандриту. Ему импонировали твердость и бескорыстие Никона, его устремленность к идеалу. Едва ли кто из царского окружения мог сравниться с Никоном в этом отношении. Духовник царя Вонифатьев был столь же высок в помыслах и чист в поступках, но лета давали о себе знать: его жизнь давно уже текла под уклон, и в нем не было той силы и энергии, какая ощущалась в Новоспасском архимандрите. Вонифатьев чувствовал это и сам в беседах с царем указывал на Никона как на самого достойного продолжателя дела ревнителей. Был еще Морозов, твердой рукой подпиравший престол. Но царь слишком много усвоил нравственных уроков в общении с боголюбами, чтобы не видеть корыстолюбия своего воспитателя. Этого, кажется, совсем не было в Никоне. В глазах царя Никон воплощал в себе все лучшее. На такого можно было опереться. Пока эта мысль — словно семя, оброненное в землю. Но семя прорастающее, а земля — жаждущая…
Происходят перемены и с самим Никоном. Это кажется почти невероятным, особенно если вспомнить о тех приступах упрямства, какие станут его посещать в годы патриаршества. Но Никон, восходящий вверх, вовсе не был таким, каким он стал на самой вершине своей карьеры. Он не оставался слепым к тому, что происходило вокруг него, и пытался приспособиться. Так, его подпись стоит под Соборным уложением, при том, что отдельные статьи Уложения вызывали у него резкое неприятие и критику. Непоследовательность Никона его противники объясняли по-разному и всегда не в его пользу: то «страх земной», то прозаический расчет. На самом деле, выступление против Уложения могло стоить ему карьеры. Никон слукавил, смолчал, рукоположился, тем более что рукоположились чины вышестоящие. Возможно и то, что в это время он еще сам до конца не осознал главную тему своей жизни — защиту священства, в священстве — патриаршества, а в патриаршестве — себя.
Но еще большие изменения претерпели религиозные «пристрастия» Никона. Появление его в 1646 году в столице означало пополнение рядов провинциальных ревнителей. Неронов, в будущем великий ненавистник патриарха Никона, позднее не упустил случая уколоть его неприятным воспоминанием. Ныне, мол, греков хвалишь, «а прежде сего от тебя же слыхали, что многижды ты говаривал нам: гречане-де и Малые Росии потеряли веру и крепости и добрых нравов нет у них».
Стиль Никона в эти первые месяцы московского пребывания — аскетизм, идеал — святорусская церковная старина. Иного трудно было ожидать от игумена пустынной северной обители, гордой своей уверенностью в собственном непоколебимом благочестии. Однако очень скоро Никон убедился, что нападки на греческое благочестие не вызывают сочувствие ни у царя, ни у столичных ревнителей. Смена «веры» дала повод будущим староверам упрекать Никона в лицемерии. Верил в одно, потом переменился, убедившись, что царь и его ближайшее окружение исповедуют другое. Упрек серьезный и тем более важный, что ставит под сомнение искренность Никона. Лукавил ли он или сознательно уверился в превосходстве греческого благоверия? На этот вопрос трудно ответить определенно. Вся прежняя жизнь не дает оснований подозревать Никона в желании сделать церковную карьеру. Для того следовало бы остаться в Москве, а не ехать на север и уж тем более не оседать в Анзерском скиту. Но затем в поведении Никона появляется нечто такое, что прежде было ему чуждо: его начинает одолевать жажда власти, заставляющая при необходимости и угождать, и молчать.
Конечно, нельзя сбрасывать со счетов право Новоспасского архимандрита перемениться внутренне: ведь обращали его в «грекофильскую веру» люди, несомненно, авторитетные, опиравшиеся на развернутую богословскую аргументацию и традицию. Возможно, в итоге сошлось все сразу: честолюбие, расчет, вера в собственную избранность, готовность, наконец, поверить в то, во что очень хотелось и надо было поверить.
К 1648 году Никон уже ярый грекофил. Заезжие греки на все голоса поют ему осанну. Появившийся в эти месяцы в Москве иерусалимский патриарх Паисий с особым рвением обхаживал Никона. Причина, конечно, не в особой предрасположенности к Никону, а в желании угодить царю. Хитрый грек быстро смекнул, что лучшее средство для этого — расхваливать Новоспасского архимандрита. В канун Великого поста иерусалимский патриарх подал в Посольский приказ письмо с уверенностью, что оно дойдет до государя. «Находясь в прошедшие дни у вашей милости, я говорил с преподобным архимандритом Спасским Никоном, и полюбилась мне беседа его, — писал грек. — Он муж благоговейный, и досужий, и преданный вашему царскому величеству. Прошу, да будет он иметь свободу приходить к нам для собеседований на досуге…»[163] Устоять перед такой лестью было трудно. И царю, возвысившему Никона, и самому Никону.
В жизни Никона Паисий сыграл не последнюю роль. Беседы с ним сильно повернули Никона к грекам. Если столичные ревнители при всем своем грекофильстве все же оставались людьми осторожными, понимавшими всю сложность и опасность резких перемен в обрядах, то Никон пошел дальше своих учителей и под влиянием Паисия все более склонялся к мерам жестким и решительным. Отчасти в этом сказывался его бурный темперамент, неумение и нежелание ждать. Но присутствовала в этой перемене и «идеологическая» подоплека. Традиционная гордость святоотеческим православием приобретала в сознании будущего патриарха новые формы. Ему уже тесно на одной русской почве, он уже мечтает об экуменическом расширении христианской церкви, с тем только условием, что первенствовать в этом едином православном мире станет пятый — Московский патриарх. «И последние станут первыми»…
Впрочем, в 1648 году разногласия между провинциальными и столичными ревнителями пока еще отходили на второй план перед общими задачами. И новоспасский архимандрит воспринимался всеми как один из лидеров движения. На февральском соборе 1649 года Никон был среди тех, кто открыто поддержал выступление Стефана в защиту единогласия — его подписи нет под соборным приговором.
Однако близость к ревнителям не помешала ему принять близко к сердцу интересы и церковных иерархов. Новоспасский стряпчий, вопреки указу, не спешит подать в ноябре 1648 года в Поместный приказ список монастырских вотчин, приобретенных с конца XVI века. Едва ли он осмелился на такое без ведома Никона. Примечательно, что, памятуя о положении Новоспасского архимандрита, на поведение его стряпчего ориентируются и другие монастырские власти, совсем не жаждущие потакать алчному до чужих земель провинциальному дворянству и бессребреникам-протопопам, склонным к нестяжательству[164]. Дело до земельных конфискаций, как известно, не дошло: дворянство остыло, а светские власти, не желавшие ссориться с духовными, о своем первоначальном намерении забыли. Но едва ли забыл о нем Никон, не просто проигнорировавший указ, а подавший пример всем остальным в обережении церковных богатств. При таком поведении Никон казался высшему духовенству своим: во всяком случае, он был лишен радикализма Вонифатьева, который разводил царского духовника с патриархом.
Царь все более доверяет Никону, видит в нем образцового пастыря. Но образцовому пастырю нужно приискать достойное место. Весной 1649 года оно как раз подвернулось. Немощный новгородский владыка оставил свою митрополию и удалился в монастырь. Было ли это сделано по подсказке из Москвы, или митрополит в самом деле лишился с возрастом последних сил — неизвестно, да и не суть важно. Важно, что одна из самых крупных святительских кафедр, в пределах которой было более двух тысяч церквей и около 150 монастырей, досталась Никону[165].
Возводил Никона в святительский сан иерусалимский патриарх Паисий, пожаловавший новопоставленного «за добродетели» еще и правом носить мантию «с червлеными источниками»[166]. В марте 1649 года Никон торжественно отправляется на новое место своего служения.
В церковной иерархии новгородский митрополит занимал второе, вслед за патриархом, место. Это, конечно, вовсе не означало, что новгородская кафедра — обязательная ступень к патриаршей митре. Но Никон отправился в Новгород с несомненным прицелом на патриаршее место. Порука такой блестящей будущности — прочно завоеванные им позиции царского «собинного друга».
Царь расставался с Никоном с тяжелым сердцем. Но интересы дела пересилили личные чувства. Никон наконец-то обретал поприще, соответствующее его неуемной энергии. В Новгородской епархии можно было развернуться. Очень скоро Никон превратил митрополию в «испытательный полигон» для реформ в духе ревнителей. Он утвердил в церквях единогласие. При нем вместо нестройного «хорового