как митрополит Петр Могила придал ей выраженную латинскую окраску, и потому не чурался католической культуры. Он — латинист и полонофил.
Латинствующие уже не страшились привнести в придворный обиход новые ценности, усвоенные и перенятые на Западе. Полоцкий, завоевав себе звание первого поэта, прививал двору вкус к польской культуре и знакомил верхи с культурой барокко. Первый общеевропейский стиль, появившийся на Руси, был усвоен достаточно быстро, поскольку многие старые ценности были созвучны барочным. И прежде всего идея Бога как первопричины и цели земного существования. Но барокко, возрождая идеалы Средневековья, не разрывало с традициями эпохи Возрождения. И именно эта сторона пересаженного на русскую почву стиля позволила ему выполнить здесь еще одну, пропущенную в культурном развитии страны функцию — ренессанса. Русская культура при Алексее Михайловиче открывала для себя
Примечательно, что для раскольников равно плохи и Епифаний, и Симеон. «Блюдитеся, правовернии, злых делателей: овчеобразные волки Симеон и Епифаний», — ярится протопоп Аввакум, который не принимает ни греческого, ни тем более латинского направления — для него и то и другое опасно и чуждо.
Полоцкий объявился в Москве почти одновременно с Аввакумом. Последний только что приехал из сибирской ссылки; первый принужден был оставить Полоцк. При удивительном умении приспособиться Симеон понимал, что приветственные вирши — «метры», когда-то им сочиненные и оглашенные перед Алексеем Михайловичем, не будут забыты вернувшимися литовскими властями. В поисках спасения и удачи он удалился в Москву. Он приехал сюда учительствовать. Но не в том высоком смысле, как это делали ревнители — это именно школьное учительство. Потому Полоцкий поначалу скромен и невзыскателен — прожить бы как-нибудь. Аввакум, напротив, весь в нетерпении и ожидании. Он прибыл «взыскать» с царя старое «благочестие» и ощущает себя почти пророком. «Яко ангела Божия прияша мя государь и бояря, — все мне рады», — вспоминал он в «Житии».
Это совпадение не осталось незамеченным для самих героев. Позднее Аввакум примется иронизировать по поводу искательства «Семенки-чернеца». Сам-то протопоп, которого прочили в царские духовники и перед которым ломали шапки, напротив, покровительства не искал и на искушение — отступиться от древнего русского благочестия и за то возвыситься — не поддался. Итог известен: для Аввакума вскоре начался новый круг страданий. «Нам де с тобой не сообщно», — объявил в 1667 году непокорному протопопу Артамон Матвеев, окончательно отчаявшийся сломить Аввакума. Симеон Полоцкий, напротив, быстро пошел вверх. Ему даже доверили уговаривать Аввакума. Старец, конечно, для этого совсем не годился. Не только потому, что для него раскол — одно невежество и пустое упорство. Он исходил из других ценностей, и мысль его вращалась в иных областях. «Острота, острота телесного ума! да лихо упрямство; а се не умеет науки!» — якобы сказал Полоцкий протопопу, совсем не понимая, что тем самым сильно польстил ему. Для Аввакума ведь наука старца ничего не стоила — «бесовское мудрование римского костела».
В Москве Полоцкий нашел свое призвание — и как поэт, и как наставник. В Литве он так бы и остался скромным учителем «братской школы», автором виршей, которые после его] кончины скорей всего отправились бы в печь. «Ума излишком, аж негде девати, купи, кто хочет! а я рад продати», — сетовал старец, записавший себя в неудачники. Но ему повезло, царский двор оказался как раз тем заветным «покупателем ума», о котором столь страстно мечтал постриженник Богоявленского монастыря. И главным почитателем — или покупателем — его таланта стал Алексей Михайлович.
Надо, однако, отдать должное и самому Полоцкому. Он; сразу сообразил, что от него ждут, и если Аввакум всю жизнь «работал Богу», то Полоцкий, не мудрствуя, «работал I царю», создавая идеальный образ монарха. Уже в самых ранних его стихах царь — это солнце, которое всех «согревает, блюдет, освещает, як отец питает».
Характерно, что «латинства» Полоцкого, который появился в Москве всего через 16 лет после Епифания Славенецкого и других киевских старцев, мало кто сторонился. Напротив, он делает стремительную карьеру. Алексей Михайлович доверяет ему обучение своих детей. Все это ново и совершенно немыслимо для первой половины столетия. Такого подозрительного православного монаха, ходившего слушать лекции в Виленскую иезуитскую академию, не только не пустили бы в царский терем, но, пожалуй, отправили бы в северный глухой монастырь на исправление.
Полоцкий работал много и прилежно, заслужив репутацию «мужа благоверного, церкви и царству потребного». Придворная культура и обиход ему многим обязаны. С его именем связаны даже перемены в придворном церемониале, когда к привычным молитвам и торжественным обедам прибавились разнообразные «диалоги», «декламации», «приветства» (панегирики) и иные речи. Поэзия становится проявлением хорошего тона, и уже члены царской фамилии, подражая своему поэту-дидаскалу, увлеченно занимаются ею. Правда, для них это не более чем развлечение, тогда как для Полоцкого — почти профессия. Но это, конечно, не мешает ни ему, ни его последователям формировать настоящую идеологию абсолютизма, во многом унаследованную Петром. Симеон настойчиво проповедовал мотивы общественного блага, а это значит, что для современников Петра любимая тема царя-реформатора не стала совершеннейшей новостью. Поучая от имени уже умершего Алексея Михайловича царя Федора, Полоцкий станет требовать суда равного, нелицемерного. Монарх, по Полоцкому, — олицетворение и воплощение закона, он «правосудом… мир возвеселиши». И здесь также — невольный спор с Аввакумом, объявляющим равенство всех перед Богом.
Речи Полоцкого назидательны, книги душеполезны. Это связывает их с приязнью боголюбов к проповеди. Но одновременно его произведения по-светски познавательны и по-государственному необходимы, они формируют новую эстетику и новое сознание. Поэтому даже в конце XVII века, когда латинствующие подверглись гонению, едва ли можно было признать торжество грекофилов полным. В обществе уже укоренилась тяга к гуманитарным и культурным ценностям западного образца. Другое дело, что с началом Петровской эпохи и латинствующие стали восприниматься достаточно ортодоксально. То, что при Алексее Михайловиче казалось безумно смелым, стало вполне заурядным. Иные времена требовали иных форм.
Во второй половине 60-х годов в царском окружении выдвинулся Артамон Сергеевич Матвеев. Он и до этого был человеком, близким государю, лицом доверенным, к которому царю незазорно было обратиться с ласковым «друг мой, Сергеевич». Ему государь верил как самому себе. «Приезжай поскорее, — взывал он к Артамону, перемешивая в своих письмах титулярные формы обращения с чувством искренней приязни, — мои дети осиротели без тебя. Мне не с кем посоветоваться».
Многие годы Артамон Сергеевич занимал должности второстепенные, теряясь в обществе людей родовитых, первостатейных. Он долго тянул лямку стрелецкого головы и стольника, прежде чем добрался до чинов заметных. В 1669 году, по возвращении с Глуховской рады, ему поручили Малороссийский приказ. Уже тогда многим было ведомо, что Артамон, хоть и числился товарищем при после Г. Ромодановском, был истинным «умиротворителем» очередной казацкой замятии. Он и с казаками умел столковаться, чего нельзя было сказать об Ордине-Нащокине.
Два года спустя Матвеев получил Посольский приказ и стал думным дворянином. Кроме того, под его начало перешли Стрелецкий и Казанский приказы. Царь ценил Артамона за исполнительность, вкрадчивость и умение не перечить.
Надо вспомнить, что Алексей Михайлович крепко натерпелся от своих фаворитов, переходя от восторженного к ним отношения к разочарованию. Морозов по возрасту не слишком годился в друзья и при всех своих заслугах отличался большим сребролюбием. Никон из «собинного друга» обратился, перефразируя Алексея Михайловича, в «собинного врага». Ордин-Нащокин годился более в советчики: душевной теплоты с ним никогда не было. Другом был Федор Ртищев, но его крепко — крепче, чем самого царя — подкосила смерть воспитанника, царевича Алексея Алексеевича. После 1670 года он отошел от государственных дел, которые всегда были для него ношей обременительной, отвлекающей от главного —