товаров — поташа, пеньки, хлеба и прочего — по льготной цене. Покупались мушкеты и «на соболи». Однако этого было явно недостаточно. Потому поневоле приходилось обращаться к традиционным источникам пополнения государственных финансов — к регалии и налогам. Но этот способ был не безупречен. Он во многом основывался на терпении, а оно имело свойство истощаться даже у такого терпеливого народа, как русский.
«Медный бунт»
В истории России войны, особенно войны неудачные, не раз приводили к серьезным внутриполитическим осложнениям и вызывали перемены существенные и даже революционные. Отчасти это связано с тем, что самодержавная власть московских государей при ограниченных материальных возможностях как в никакой другой стране позволяла себе подчинять жизнь и достаток своих подданных, «холопишек и сирот», интересам войны. Если требовались жертвы чрезвычайные, власть легко шла на них, побуждая население к жертвам, едва ли возможным в других странах. Привыкнув повиноваться, тягловые слои мирились с этим, и так продолжалось до тех пор, пока правительство не преступало все возможные границы. Тогда происходил бунт. За отсутствием иных радикальных механизмов социального регулирования, при полной глухоте правящих кругов к челобитным, восстания оказывались действенным рычагом обретения общественного равновесия.
В годы русско-польской войны оказалась задействованной еще одна модель социального регулирования. Война, помимо воли и желания правящих кругов, ставила их в большую зависимость от дворянства, чем прежде. И чем прочнее становилась эта зависимость, нередко выражаемая просто поведением дворянских сотен на поле боя, их желанием сражаться и терпеть всевозможную «нужу», тем внимательнее нужно было быть окружению Алексея Михайловича к требованиям и чаяниям служилого люда. Законодательной щедростью, социальной уступчивостью приходилось заново завоевывать лояльность помещиков, для которых война представала не в виде новых тягот и поборов, а в самом своем кровавом естестве, в муках и в смерти. Иными словами, за Конотоп, Чудново и прочие удачные и неудачные сражения и стычки надо было платить. В этом дворянство видело реализацию своего коренного, законного права награждения за «радетельную службу». Причем плата эта мыслилась ими не только в щедрых денежных и земельных пожалованиях, окладах, дачах и чинах, но и в упрочении дворянского статуса в целом, в удовлетворении нужд социальных.
С 50-х годов XVII века в социальных устремлениях дворянства произошли важные перемены. Для помещиков первой половины столетия была свойственна несколько наивная вера во всесилие справедливого закона, который должен был унять всех их многочисленных обидчиков и притеснителей. Все мечтали о равной (в рамках одного сословия) «расправе» и справедливом суде, против которого изворотливое «приказное семя» ничего не сумело бы измыслить. Соборное уложение 1649 года, казалось, воплотило эту мечту в главы и статьи. Но здесь выяснилось, что важна не только юридическая норма, а и ее исполнение. Помещик мог сколько угодно торжествовать по поводу отмененных урочных лет, но если крестьянин все же уходил от него, а он не мог его найти — все его торжество очень скоро уступало место невеселым размышлениям о своем достатке перед брошенными крестьянскими избами. От такой отмены урочных лет и крестьянского закрепощения проку было мало. Неудивительно, что постепенно центр тяжести в социальных требованиях дворянства перемещается в сторону практическую, прежде всего нацеленную на совершенствование сыска беглых крестьян и людей. Именно решение этой проблемы должно было создать условия для реализации всех остальных крепостнических статей Уложения: перед реальной угрозой потери земледельца помещик и вотчинник поневоле принуждены были сдерживаться в своих аппетитах И запросах.
Война обострила эту проблему. В оставленных без присмотра имениях участились крестьянские побеги и «воровство», сопровождавшиеся нередко разграблением имущества землевладельцев и расправой над их семьями. Попытки же вернуть беглых наталкивались на активное сопротивление, когда, по словам дворян, разысканные крестьяне своих старых владельцев «с их людишками до смерти побивали».
Реакция дворянства была болезненной и вызвала к жизни коллективные челобитные, которые посыпались на правительство «повсягодно», как из рога изобилия. При этом их авторы, несомненно, усвоили, что интересы служилых людей первостепенны для правительства. Конечно, до сословного апломба благородного дворянства XVIII столетия здесь еще очень далеко — перед нами лишь начало движения по этому пути. Тем не менее уверенность, что с ними должны считаться, уже присутствует и питается аргументами вполне убедительными и весомыми. С ними в самом деле считаются. Правительство Алексея Михайловича отреагировало на челобитные 50–70-х годов целой серией указов и конкретных мер, призванных успокоить душевладельцев.
В 1658 году по городам были разосланы заповедные грамоты, запрещавшие прием беглых и извещавшие о посылке в уезды сыщиков. Мера, перекладывающая тяжесть сыска с помещика на сыщика и воеводу, пришлась по вкусу дворянству. Два года спустя оно просит направить в уезды новых сыщиков с правом «автоматического» сыска беглых. Постепенно при Алексее Михайловиче и его наследниках посылка сыщиков превращается чуть ли не в норму, утверждая ту мысль, что сыск — дело государства и представителей местной власти.
Совершенствовался и сам сыск. Уложение лишь предусматривало взыскания с виновных «владения» и не имело статей, которые бы наказывали беглых. Новое законодательство стало вводить санкции за побег и за прием беглого. Наказание крестьянина перестало быть делом частным. «Пущих воров», совершивших в момент выхода тяжелые уголовные преступления, велено было «казнить смертью». Побег, таким образом, приравнивался к «воровству», которое в глазах правотворцев было тяжким государственным преступлением. Само же государство приступило к созданию карательного законодательства, где страх становился главным средством и способом наведения порядка. Такая направленность норме была придана стараниями дворян-челобитчиков, которые настаивали учинить указ, «чтоб они, людишка наши и крестьянишка и бобылишка, впредь во всех людех за то свое воровство и за побег знатны были и чтоб им впредь неповадно было воровать, и бегать, и нас, холопей твоих, разорять…». Крепостное право ужесточалось, перенимая многое из права холопьего, традиционно более тяжелого, а потому и более привлекательного в представлении имущих.
В 1661 году в ответ на очередное дворянское обращение последовал указ, который предусматривал усиление ответственности помещика за прием беглого. Отныне ему приходилось платить не только «зажилые деньги», но и отдавать в качестве дополнительного наказания собственного «наддаточного» крестьянина.
Законотворческая деятельность не прекращалась и в последующие годы. Под давлением дворянства частный сыск, столь характерный для конца XVI — первой половины XVII столетий, превращался в государственный со всеми присущими ему атрибутами: сыск постоянно действующий, обезличенный, с привлечением власти. Последствия этого трудно переоценить. Борьба за рабочие руки сильно рознила между собой дворянство — теперь эта рознь преодолевалась, постепенно формировалось еще одно условие для консолидации дворянства, превращения его в единое сословие. Заметим, что это наблюдение впервые было высказано не историками, а самими дворянами, которые оказались способными в своих обращениях к правительству подняться до высот социального обобщения. В челобитной 1658 года дворяне «розных городов» настаивали, чтоб «государев крепостной устав в сем деле вовеки был неподвижен», видя в том гарантию от «лютова и многолетнова разорения и межусобства нашего греха и брани».
Еще одно следствие Соборного уложения — неуклонное увеличение феодальной ренты, в первую очередь ренты отработочной — барщины. Это касалось всех категорий зависимых земледельцев — дворцовых, патриарших, монастырских и помещичьих крестьян, хотя сами темпы в каждом отдельно взятом случае несколько разнились. Происходило это на глазах одного поколения крестьян и, дополненное ростом государственных повинностей, воспринималось как ухудшение жизни. Старина казалась привлекательнее настоящего, будущее же представало в еще более мрачных, унылых красках. Подобное мировосприятие было питательной почвой и для раскола, и для разинщины, и для иных форм недовольства — в зависимости от того, как поворачивались события.