просила его выключить запись его брата.
— Красивая песня, — говорю я ему. В какой-то степени это и в самом деле так. Да, конечно, в тот раз, когда она так доставала меня, я ее ненавидела. Для меня это был просто шум. Шум, который мне тогда никто не предложил послушать.
Но сейчас, зная все, я слышу в нем музыку. Голос его брата прячется где-то внутри ее. И грохот летящих камней не может до конца заглушить его мягкий тембр. И хотя слова — по крайней мере, те, что я слышу, — не трогают меня, сам голос легко входит в контакт со мной, даже теперь, из могилы.
Фрэнк немного уменьшает громкость, затем неуклюже поднимается на ноги.
Он все еще смотрит на меня, ему хочется, чтобы я почувствовала то, что я уже и так чувствую.
— Рад… — он останавливается, слыша, как прерывается его голос. — Я рад, что тебе понравилось.
— Очень понравилось, — говорю ему. — Он был очень талантливым, твой брат.
В воздухе еще висит неловкость, но между нами появилась и какая-то близость. Как будто, проиграв мне эту пленку, он дал выход своему горю, которое жадно лелеял в себе. Впервые за одиннадцать месяцев Фрэнк смог перед кем-то открыть душу.
— Ему… как раз должны были предложить записать свои песни, — говорит он. — К ним на тусовку, в Ноттингем, приезжал человек из звукозаписывающей компании.
Фрэнк поднимает глаза к потолку, и дыхание у него прерывается.
Я встаю. Не знаю почему, но мне кажется, что сейчас надо это сделать.
Песня кончается, и мы остаемся наедине с шипящей пленкой. Я опять смотрю в глаза Фрэнка — они все еще печальные, но и сухие.
Опять наступает момент, когда мне хочется его обнять. Вид этого мужчины, возвышающегося надо мной, как гора, бородатого, тридцатилетнего мужчины, ставшего внезапно таким незащищенным, пробуждает во мне необычное чувство. Я не могу объяснить какое.
Я пододвигаюсь к нему. И мы обнимаемся.
Его руки крепко обхватывают меня; он не в состоянии больше сдерживать слезы.
— Мне его не хватает, — говорит он.
— Я понимаю.
— Мне так его не хватает.
65
На следующий день, когда начинает темнеть, мне опять становится страшно. В голову лезут мысли, что Эдам может вернуться. Я иду вниз, но Фрэнка нет дома. И я вспоминаю, что он говорил о том, что ходит работать в университетскую библиотеку.
Чтобы как-то отвлечься от своих мыслей, я звоню Элис. Не самое лучшее, что можно сделать в этой ситуации. Я хочу сказать, что звонить Элис для того, чтобы снять страх, это все равно что для повышения интеллектуального уровня войти в интернетовский чат, или чтобы уснуть, поставить диск Эминема.
Я рассказываю ей о том, что произошло у меня с Эдамом.
— Но сейчас с тобой все хорошо? — спрашивает Элис, и в ее голосе столько сочувствия, что мне хочется плакать.
— Да, теперь все в порядке.
— Если хочешь, я могу приехать к тебе, — я понимаю, что она в самом деле может приехать. А для Элис это очень много. Я имею в виду, что уже совсем темно и расстояние не близкое.
Мне и в самом деле хочется, чтобы она приехала, но ведь не могу же я сказать ей об этом, поэтому я просто говорю:
— Не надо. Все в порядке. Честно. Со мной все будет хорошо. Я скоро пойду спать, только немного телевизор посмотрю.
Слава Богу, она мне не верит. Но через двадцать минут она уже здесь, перед моей дверью.
— Это я! — кричит она мне сквозь прорезь почтового ящика.
Когда я открываю дверь, один ее вид приносит мне облегчение. Итак, пусть женщина на девятом месяце беременности, страдающая от приступов паники и агорафобии и не самый лучший кандидат на должность моего телохранителя, но именно ее хотелось мне увидеть больше всего.
66
Элис и ее животик решают остаться у меня на ночь, и я благодарна им за компанию.
Мы делим с Элис постель, как пара старых лесбиянок. Элис умеет слушать. И ее животик тоже. И когда Элис засыпает, я продолжаю разговаривать с маленьким человечком, сидящим в ней.
Я сижу в темноте, глядя на изменившийся силуэт Элис. На ее худенькую фигурку, совершенно не сочетающуюся с животом.
Я рассказываю животику все.
Об Эдаме.
О том, что осталась без работы.
О маме.
О папе.
О Фрэнке.
Обо всем моем глупом вранье.
О том, что есть альтернативные вселенные, где все глупое вранье может оказаться правдой.
И животик меня понимает. Животик, как и Элис, никого не осуждает.
Я осторожно кладу руку на этот животик и чувствую, как он пульсирует. Неужели это бьется крошечное сердечко? Мои глаза наполняются слезами. Я горжусь Элис, способностью ее тела быть таким естественным и таким таинственным. Никогда раньше я не испытывала ничего подобного. Я понимаю, что это значит для Элис, носить в себе растущую жизнь. Жизнь, которой еще не коснулась грязь внешнего мира, грязь людских отношений, ревность и горе. И ложь.
И тут я понимаю, почему мы так трепетно относимся к младенцам. Почему воркуем и агукаем с ними. Мы смотрим на них, а видим себя, только без всего этого жизненного багажа. Мы смотрим в детские личики и рисуем себе картины другой жизни для них. У них все будет лучше. Добрее. Безболезненнее.
И хотя это еще одна ложь, она успокаивает. Это ложь, которая помогает уснуть, положив руку на живот беременной подруги.
Мои веки тяжелеют. Я медленно уплываю в сон. А рука продолжает принимать нежные сигналы. Сигналы бьющегося сердца младенца.
Я улыбаюсь, уходя в сон.
67
После глубокого, без сновидений, сна я просыпаюсь, полностью восстановив силы.
Я опять благодарю Элис за то, что она пришла ко мне, и накладываю ей косметику. У нее прекрасная белая кожа, на которую следует наносить только самые светлые тона пудры.
— Щекотно, — говорит она, когда я начинаю осторожно мазать кисточкой по ее щекам.
— Прости.
— Да нет, это приятно.
Что я узнала на своей работе — когда она у меня была — так это то, что внешность у людей бывает