(хотя, судя по ее лицу, не очень маленькое) человеческое существо.
Старшая акушерка, которая выглядит на сто семь лет, улыбается Элис, как бы говоря: «Если, по- твоему, тебе больно, то подожди десять минут, и тогда ты увидишь, что такое настоящая боль». Затем она подходит к Элис и начинает обматывать вокруг нее по животу странного вида ленту, с помощью которой как нам говорят, измеряют сердцебиение плода.
— Давай-ка, малыш, — говорит она, обращаясь к животу Элис. — Что же ты нам скажешь?
И тут Элис, к которой обращены эти слова, как к переводчику своего живота, начинает производить самый странный звук, который я когда-либо слышала. В этом звуке и визг, и вой, и все усиливающийся крик, и он тревожит гораздо больше, чем любой из них в отдельности.
Все ее лицо — карикатура боли. Вы хотите, чтобы ваши дети предохранялись? Сейчас же сфотографируйте эту женщину, отпечатайте на афишке и поместите под изображением надпись: «Беременность скрутит вас». Количество несовершеннолетних матерей сразу сократится до минимума.
— Ты просто молодец, — говорю я, — простомолодец.
— А-а-а, — отвечает она, — лживая ты сука.
Я с трудом верю своим ушам. Элис просто на глазах превращается в чудовище. Это говорит мне женщина, которая мухи не обидит. Как будто все обиды и гнев, которые она до сих пор подавляла, вдруг стали выплескиваться наружу. Неизвестно, кто ей сейчас нужнее, акушерка или священник, изгоняющий дьявола.
Она продолжает стискивать мою руку, словно готовясь к вхождению в седьмой круг ада.
— Все хорошо, дорогая, — каркает старшая акушерка, усмехаясь с выражением «сколько-же-раз-я- это-видела». — А сейчас, если мы хотим помочь нашему малышику найти дорожку из нашего животика, мы потужимся как следует.
Теперь я понимаю, что старшая акушерка просто психопатка. Она наслаждается каждой секундой происходящего.
— Дорогая, отойдите, пожалуйста, от прибора, — говорит она мне.
Я оборачиваюсь и вижу, что стою перед белым ящиком с электронной начинкой и надписью на нем: «Внутриутробный мониторинг».
— Простите, — говорю я и отодвигаюсь.
— Не уходи, — говорит Элис, в глазах которой виден проблеск ужаса. — Не оставляй меня.
— Я никуда не ухожу, — говорю я, как будто хочу сказать, что куда бы я ни пошла, моя рука все равно будет в пределах досягаемости ее мертвой хватки.
— Я хочу умереть.
— Все, что угодно, дорогая, — говорю я, — все, что хочешь.
Теперь в комнате еще больше людей, людей в халатах, готовых участвовать в последнем акте этого спектакля. Между ее ног стоит мужчина. Пониже шапочки жиденьких седоватых волос, старательно зачесанных назад, видны очки и теплая, уверенная улыбка. Видно, что он хорошо знает, что делает, хотя, возможно, и блефует. Весь его вид как бы говорит, что все идет совершенно нормально.
Я чувствую себя, как беспомощный муж, на грани обморока, но я знаю, что мне надо держаться — ради Элис. Сейчас я нужна ей больше, чем когда-либо.
И именно сейчас, именно в этот момент я ясно понимаю, что никогда не заведу ребенка. Если меня станет донимать материнский инстинкт, то лучше усыновлю кого-нибудь. Только так. (Кстати, если вы думаете, что это одна из тех книг, где героиня вдруг коренным образом меняется и в последней главе сидит с очаровательным ребенком на руках, то, боюсь, вы ошибаетесь. Такого не случится.)
Я возвращаюсь к происходящему и оглядываю всю картину. Элис сейчас тужится, как те скандинавские великаны со всеми их глыбами мышц, участвующие в рождественских соревнованиях на звание самого сильного человека в мире. Она тужится и дышит, дышит и тужится, и тужится, а я стою рядом. И все смотрят на меня так, как будто я сумасшедшая, но мне все равно, потому что это моя лучшая подруга, самая близкая в целом мире, и это прекрасно, по-настоящему прекрасно, в целом мире это самая прекрасная вещь (хотя совершенно очевидно, что сама я этого делать ни за что не буду).
— Давай, Элис, — говорю я, — еще чуть-чуть, и у нас все закончится.
— У нас? — переспрашивает она, и в глазах у нее я вижу желание убить меня. И тут наконец происходит это. Последние схватки. Она тужится и опять издает этот звук, вой-визг-крик, и где-то там далеко, где-то на вершине холма в прерии, ей, наверное, отвечает одинокий волк.
Старшая акушерка, которая теперь неотрывно смотрит на то, что происходит между ног Элис, говорит:
— Вот он идет, наш маленький. Уже и маленькая головочка показалась, — повторение слова «маленькая», без сомнения, имеет иронический смысл, потому что Элис-то выглядит так, будто ее вот-вот разорвет пополам. — Тужься сильнее, дорогая. Ты же хорошая девочка.
Она тужится еще сильнее, и я чувствую, с какой силой она это делает. Она сейчас в другом мире, в мире необычайных физических мук и напряжения всех сил, а нам остается только смотреть на это.
— А-а-а-а-а-а! А-а-а-а-а-а! А-а-а-а-а-а…
И тут я вдруг вижу головку ребенка. Я никогда не думала, что она, такая ужасно безобразная — во всей этой крови и слизи и водах, — может одновременно быть и такой необыкновенно прекрасной. Это жизнь в своей самой незамутненной, самой концентрированной форме. И внезапно, в этот самый момент, я чувствую, что и сама я — часть этой жизни. Как гордый и счастливый отец.
А когда младенец наконец уже полностью выходит, — крича так громко, как только и может кричать человек, девять месяцев проведший в уютной теплой матке, а потом вышедший во внешний мир, где его встречают какие-то подозрительные личности, к тому же перевернутые вверх ногами, — старшая акушерка и врачи осматривают его и очищают ему кожу.
— У вас мальчик, — говорит Элис старшая акушерка и нежно отдает малыша ей в руки.
От прикосновения его нежной, сморщенной кожи на глазах Элис появляются слезы.
Все в комнате обмениваются добрыми, довольными улыбками, и на минуту мир вокруг становится близким к совершенству.
Элис выглядит обессиленной, все жизненные силы как бы высосаны из нее, но по какой-то непостижимой причине сейчас в ее глазах гораздо больше жизни, чем я видела когда-либо раньше.
— Мой ребенок, — говорит она, перекрывая его плач и глядя на его крохотную розовую головенку, всю в морщинках, — мой замечательный малыш.
71
Сейчас уже утро субботы, и ребенок Элис давно не кричит. Крик этот звучит у меня в голове. А я ведь еще ей не сказала. Маме.
Я попыталась позвонить ей с час назад, но она, наверное, уже уехала.
Я ясно представляю ее себе. С опаской едущую по полосе скоростного движения, всю подавшуюся вперед над рулем, бормочущую: «Какое прекрасное утро», улыбающуюся в предвкушении события, которого ждала больше года. Встречи с Эдамом. Меня начинает тошнить.
С утра я еще ничего не ела, но знаю, что меня вот-вот вырвет.
Я бросаюсь в ванную комнату и наклоняюсь над унитазом. Ничего. Я опять наклоняюсь. Изо рта выливается слабая струйка. Это же глупо. Давай соберись, Фейт.
Тебе нужно все ей рассказать. Тебе нужно сказать ей правду. Правду.
Я снова наклоняюсь. Еще чуть-чуть воды, и больше ничего.
Мам, я забыла тебе сказать кое-что. Я просто скажу ей, что мы расстались. Сложно будет это сделать? Если и в самом деле так сказать? В конце концов, это же правда.
Но она мне не поверит. Она будет думать, что никакого Эдама и не было.
Давай, давай. Сделай глубокий вдох. Я иду в спальню и накладываю косметику. Обычно это меня успокаивает, но не сегодня. Крем-основу я накладываю в жуткой спешке, прислушиваясь, не подъехала ли ее машина.