Он умолк, сумев превратить непроизвольное резкое движение в неуклюжую ласку. — Ты не бойся. Принеси жертвы богам. Они что-нибудь сделают.
— Я ду-умала, — сказала она сквозь слезы, — если он не-неплохой челове-век… мне можно… Мелиссу взять с собой… я бы хоть у-уехала отсю-уда… Но чтобы и она-а была та-ам, да еще после э-этого!.. Лу-учше вправду умереть!.. Умереть лучше-е-е!..
Растрепанные волосы попали ему в рот, он ощущал их влажную соленость. Потом, глянув мимо нее, он заметил красный проблеск за лавровым кустом. Высвободил руку, подозвать… Мелисса подходила с явной неохотой. Ладно, — подумал он, — всё равно она могла подслушать только то, что ей так или иначе расскажут, не сегодня так завтра.
— Слушай, я иду к матери, — сказал он Клеопатре. — Прямо сейчас.
Он передал сестру в протянутые черные руки с розовыми ладонями; и пошел навстречу испытанию, от которого некуда было деться. Через несколько шагов оглянулся. Девушка-рабыня сидела на кромке каменного бассейна, склонившись над принцессой, уткнувшейся ей в колени.
Весть о помолвке разнеслась быстро. Гефестион решил, что Александру тут есть о чём подумать, — и угадал. К ужину он не появился; сказали, что у царицы. Гефестион зашел к нему в комнату, подождать, и уснул на кровати. Разбудил его щелчок щеколды.
Вошел Александр. Глаза ввалились, но горели лихорадочным возбуждением. Он подошел, коснулся Гефестиона, как трогают талисман на счастье, хотя думают совершенно о другом. Гефестион смотрел на него молча.
— Она мне рассказала, — сообщил Александр.
Гефестион не спросил, о чём. Он и так знал.
— Она мне сказала, наконец. — Он сосредоточенно смотрел на Гефестиона и сквозь него. — Сотворила заклинание — и божьего позволения спросила, рассказать мне. До сих пор он всегда запрещал. Знак какой-то был. Но я этого не знал никогда.
Гефестион сидел на краю кровати, не шелохнувшись, не произнося ни звука. Ведь нельзя разговаривать с людьми, выходящими из царства духов; иначе они могут вернуться туда насовсем!.. Это все знают…
Краешком сознания Александр замечал, как неподвижен его друг, как напряжено лицо его, как сосредоточен взгляд серых глаз, блестящих в свете лампы… Он глубоко вздохнул и потер рукой лоб. Сказал:
— Я там рядом был, при заклинании. Бог долго ничего не говорил; ни да, ни нет. А потом заговорил через огонь и…
Вдруг он, казалось, осознал, что Гефестион — существо, отдельное от него. Сел рядом, положил руку ему на колено…
— Он позволил мне выслушать её, если поклянусь, что не раскрою тайну. Это всегда так. Так что, прости. У меня от тебя секретов нет, но этот принадлежит богу.
Не богу он принадлежит, а ведьме, подумал Гефестион. Это условие она специально для меня изобрела. Но вслух он ничего не сказал. Только взял руку Александра в обе ладони и сжал сочувственно. Рука была сухая и теплая; покоилась в его ладонях доверчиво, но утешения не искала.
— Ну, божьей воле противиться нельзя, — произнес наконец Гефестион.
А сам подумал — как уже не раз бывало, и как еще не раз будет впоследствии — «Кто знает? Даже Аристотель никогда не отрицал, что такое бывало; так что не надо в богохульство впадать… А если раньше бывало, то и теперь быть может… Почему бы и нет?.. Но смертному такая ноша тяжела, ой тяжела!» Он снова сжал слегка руку Александра и попросил:
— Ты мне только одно скажи. Ты рад?
— Да. — Он кивнул теням за лампой. — Да, рад.
Вдруг лицо его осунулось и посерело; щеки ввалились, руки похолодели; его заколотила дрожь. Гефестион видел такое после боя, когда раны начинали холодеть. Здесь лекарство нужно то же самое…
— У тебя здесь вино есть?
Александр покачал головой. Отобрал руку, чтобы скрыть свою дрожь, и начал шагать по комнате.
— Нам обоим нужно выпить, — настойчиво сказал Гефестион. — Мне во всяком случае, я с ужина рано ушел. Пошли к Пелемону. У него, наконец, сын родился; он тебя искал в Зале. И он всегда был с тобой, ты знаешь.
Это была святая правда. А в тот вечер, счастливый, он ужасно расстроился, что принц так измучен своими заботами, — и позаботился, чтобы чаша его полна была постоянно. Александр повеселел настолько, что даже расшумелся: здесь были друзья, почти все они были с ним в той атаке под Херонеей… В конце концов, Гефестион едва смог отвести его наверх до кровати, — сам дошел, нести не пришлось, — он рухнул и проспал допоздна. Около полудня Гефестион зашел посмотреть, как он там. Александр сидел читал, на столе стоял кувшин холодной воды.
— Что за книга? — Гефестион заглянул ему через плечо: читал он так тихо, что слов было не разобрать.
Александр быстро отодвинул книгу.
— Геродот, «Обычаи персов». Надо знать людей, с кем воевать собираешься.
Концы свитка, завернувшись, сошлись над тем местом, которое он только что читал. Чуть погодя, когда он вышел из комнаты, Гефестион развернул.
Гефестион отпустил концы свитка, они снова сомкнулись над строками. Он постоял какое-то время, глядя в окно, прижавшись щекой к резной раме… Александр вернулся — и улыбнулся: на лице отпечатались лавровые листья.
Войска готовились к войне. Гефестион, ожидавший ее начала давно и страстно, теперь просто сгорал от нетерпения. Угрозы Филиппа больше разозлили его, чем напугали: как и всякий заложник, он гораздо ценнее живой, чем мертвый; так что гораздо больше шансов умереть от рук солдат Великого Царя. Но здесь — это вообще не жизнь. Словно всех их гонят вниз по воронке сужающегося ущелья, а под ними непреодолимый поток бурлит. Война манила, как открытый простор, свобода, избавление.
Через полмесяца появился посол от Пиксодора Карийского. Тот сообщал, что его дочь, к сожалению, тяжело заболела. Он скорбит не только по поводу вероятной потери, но и потому, что вынужден отказаться от высокой чести породниться с царским домом Македонии. Лазутчик, прибывший тем же кораблем, доложил, что Пиксодор поклялся в верности новому Великому Царю, Дарию, и пообещал свою дочь одному из самых близких его сатрапов.
На следующее утро, сидя за рабочим столом Архелая, перед которым стоял Александр
— Да, — ровно сказал Александр. — Скверно получилось. Но не забывай, государь, я Пиксодора устраивал, Не я выбрал отказ.
Филипп нахмурился. Но испытал нечто вроде облегчения. Парень в последнее время вел себя как-то слишком тихо; а эта дерзость гораздо больше на него похожа, разве что сдержаннее обычного. Ну что ж, злость тоже чему-то учит…
— Ты что, даже теперь оправданий себе ищешь?
— Нет, государь. Просто говорю, как есть. Ты и сам это знаешь.
Голоса он так и не повысил. У Филиппа прежняя злость давно прошла, а плохих новостей он ждал уже не первый день, так что он тоже кричать не стал. В Македонии оскорбление — дело смертельное; но право говорить откровенно имеет каждый. Он принимал такое и от простолюдинов, даже от женщин… Однажды,