кабинета, однако Симингтона беспокоила мысль, что он может умереть, так и не поняв смысл стихотворения, несмотря на то что оно было написано ясно читаемым почерком, в отличие от ангрианских историй и рукописей Брэнуэлла. Тем не менее суть стихотворения оставалась для Симингтона столь же неясной, как и четверть века назад, когда он впервые прочитал его в доме Бронте.
— Твоей душе навеки чужды, — пробормотал Симингтон вновь, — все души: в ней понятья дружбы…
Как это часто случалось у Брэнуэлла, его произведение было фрагментарным, не поддающимся однозначной трактовке, испещренным орфографическими ошибками и грамматическими вывертами, но Симингтону нравилось звучание слов, их ритм и темп, придававшие им целенаправленность. И хотя смысл ускользал от него, не могло же стихотворение сочиняться без какого бы то ни было замысла, просто его надо было отыскать. «За работу, Симингтон! — подгонял он себя. — За работу!»
Он закрыл глаза и попытался вспомнить время, когда в его сердце эхом отдавались мысли другого человека, но не Брэнуэлла. И тогда из глубин его сознания выплыла память о том, как он в последний раз испытал ощущение успеха: да, конечно, это было в 1948 году, когда он продал большую партию рукописей университету Рутгерса, один из профессоров которого приехал в Лидс, чтобы повидать его. Беатрис приготовила им на обед ростбиф и йоркширский пудинг, а потом Симингтон повел гостя во флигель рядом с домом, где размещалась его библиотека. На американца произвел огромное впечатление — Симингтон безошибочно понял это по выражению его лица — вид книжных полок, забитых сокровищами до самого потолка.
— Это пещера Аладдина, — промолвил наконец профессор, — что-то невероятное…
А потом Симингтон показал Беатрис чек на десять тысяч фунтов, и она обняла его и сказала: «О Алекс!» — и они кружились в вальсе по комнате, она смеялась, запрокинув голову. В ту зиму стояли туманы, были перебои с топливом, но он помнил ощущение света, заполнившего дом в этот вечер… На следующий день он купил для них двоих билеты в театр — подарок к ее дню рождения. Что за пьесу они смотрели? Да, конечно, — Симингтон даже хлопнул по столу ладонью, когда память вытолкнула ответ на поверхность, — то была пьеса Дафны Дюморье.
Он встал, пораженный внезапно пришедшей в голову идеей, подошел к упаковочному ящику и стал рыться в нем. Симингтон знал, что она где-то здесь: стоило ему несколько минут покопаться в содержимом ящика, как он обнаружил ее — программку спектакля «Сентябрьский прилив», датированную ноябрем 1948 -го, с Гертрудой Лоуренс в главной роли — он не ошибся.
Может быть, в этом и таится ключ к разгадке слов Брэнуэлла? А что если это скрытая идея стихотворения, послание, дошедшее через много лет, суть которого в том, что ему, Симингтону, следует запрятать подальше свою гордыню и отказаться от одиночества, если он не хочет следовать по пятам Брэнуэлла, незамеченный, преданный забвению? Симингтон ощутил прилив энергии и волнения, словно он пробуждался от сна в предчувствии ожидавшего его приключения. Он наконец понял смысл стихотворения: то был призыв к оружию, а не признание поражения, послание, несущее надежду, а не отчаяние и покорность. Он должен еще раз написать Дафне — им следует объединить свои усилия.
Симингтон взял в руки перо и понял, что улыбается, не просто улыбается, но издает какой-то незнакомый свистящий звук, нет, то был не свист — он смеялся и слышал звук собственного смеха в первый раз за долгие годы…
Ньюлей-Гроув,
Хорсфорт,
Лидс.
Телефон: 2615 Хорсфорт
Уважаемая миссис Дюморье!
Я очень надеюсь, что Ваши исследования по Бронте успешно продвигаются. Полагаю, что у Вас немало и семейных обязанностей; у моей жены Беатрис сейчас, например, забот полон рот.
Я сейчас тоже очень занят, правда, домашними делами иного рода, относящимися к жизни семьи Бронте в доме приходского священника и к тем историям, что они сочиняли в перерывах между чисткой картофеля и прочими хлопотами. Не думаю, что Брэнуэлл был тоже вовлечен в эту кулинарную деятельность, хотя кто знает?
Впрочем, простите меня за эти фантазии. На самом деле я занят очень серьезным исследованием и уверен, что Вам было бы интересно узнать больше о моих открытиях.
Еще одна запоздалая мысль, прежде чем я брошу письмо в почтовый ящик. Сортируя и приводя в порядок свой архив, я натолкнулся на эту старую театральную программку гастрольной постановки Вашей пьесы «Сентябрьский прилив». Мне удалось посмотреть эту пьесу, когда ее привезли в Лидс в 1948 году. Моя супруга была тогда горячей поклонницей Вас и ведущей актрисы спектакля Гертруды Лоуренс. Мне вспомнился доставивший мне много радости вечер, несмотря на густой, как гороховый суп, туман, поглотивший театр! Вкладываю в письмо программку в надежде, что она, возможно, развлечет Вас.
Надеюсь вскоре получить от Вас весточку.
Искренне ваш,
Глава 12
Сегодня случилось нечто очень странное, я даже толком ничего не поняла. Я пошла в читальный зал Британского музея, старый, где Дафна, должно быть, занималась своими исследованиями. Мне хотелось увидеть это место, несмотря даже на то, что рукописи Бронте, которые она изучала, теперь находятся в новом здании Британской библиотеки на Юстон-роуд. Наверно, в этом была какая-то моя романтическая причуда, и не только в Дафне было дело: мне хотелось побывать там, где познакомились мои родители. Это одна из редких историй, которые мама рассказывала мне об отце: целый месяц он видел ее каждый день, пока наконец осмелился заговорить с ней. Конечно же, им не разрешили бы разговаривать в читальном зале — там господствует тишина, но он поздоровался с ней у входа в музей, а в последующие дни их отношения продвинулись еще дальше: они уже сидели вдвоем на скамейке, а потом пили чай неподалеку, и в итоге (так она сама сказала, не я) они поженились.
Когда они встретились, она только начинала работать в читальном зале Британского музея, а мой будущий отец уже был там библиотекарем, проведя в музее много лет, — одинокий человек, лучше чувствовавший себя среди книг, чем среди людей. Так, по крайней мере, мне представляется, но мама почти ничего не рассказывала об их совместной жизни, и в этом молчании было что-то, не позволявшее мне расспрашивать ее более подробно. Он умер за неделю до моего четвертого дня рождения, как и почему, я не знаю точно. Мама только сказала, что он заболел, у него было слабое сердце, и он умер, а я по какой- то причине не чувствовала себя вправе выяснять детали и мало что помнила о нем: тот день, когда он взял меня в библиотеку, а также поездку в театр — ощущение его шершавого твидового пиджака на своей щеке, когда он вносил меня в дом с холода.
Мой отец был не только библиотекарем, но еще и писателем. Я это знала, но у меня не было его книг, не знаю даже, были ли они вообще напечатаны, думаю, что нет, потому что нигде не встретила упоминания о них, хотя искала очень долго. Все, что у меня есть, — полдюжины маленьких, переплетенных в черную кожу записных книжек, заполненных его мелким, не поддающимся расшифровке почерком, которые я нашла в письменном столе мамы после ее смерти. Перед тем как отказаться от аренды, я выгребла все из маленькой квартирки на две спальни. Впрочем, вещей там было совсем немного. И все же я была счастлива, когда жила здесь, в мансарде старого большого дома в Хэмпстеде, известного под названием Лавровая Сторожка. Отец снял это жилье еще до знакомства с мамой. «Мы живем на этаже для слуг», — часто повторяла мама, и легкая улыбка кривила ее губы, но мне казалось, нет места лучшего, чем это, — высоко вознесшегося над улицами.
Насколько я осведомлена, отец всегда зарабатывал на жизнь как библиотекарь, и мама тоже, но она