Такого рода рисование было похоже на «наивную поэзию» в понимании Шиллера. Выбор сюжета и, в большей степени, само сознание, что я рисую, повинуясь лишь своему внутреннему чувству, — вот что было важно, а вовсе не то, как я рисую, в каком стиле, к каким приемам прибегаю.

2. Красочный, веселый и беззаботный детский мир моих рисунков постепенно стал казаться мне и в самом деле слишком уж наивным, и я перестал получать от рисования прежнюю радость. Подобно тому как мои любимые игрушки — машинки, которые я когда-то так увлеченно выстраивал в стройные колонны на ковре, ковбойские пистолеты, привезенная папой из Франции железная дорога — уже не могли заставить меня позабыть домашнюю скуку, так и красочные наивные мои рисунки перестали спасать от серой повседневности жизни. Тогда я прекратил рисовать всем известные виды и обратился к тихим улочкам, безлюдным маленьким площадям, мощенным брусчаткой аллеям (если аллея вела к Босфору, то в конце ее проглядывали море, Девичья башня и азиатский берег), деревянным домам с эркерами. Все это я рисовал черным карандашом на бумаге или же маслом на картоне или холсте, но при этом всегда оставлял на картине много белого пространства и старался использовать как можно меньше красок. У меня было два источника вдохновения. Первый из них — черно-белые иллюстрации, все чаще появлявшиеся в газетных и журнальных исторических колонках. Мне очень нравилась тихая печальная поэзия изображенных на них окраин. Держа в уме эти иллюстрации, я рисовал маленькие мечети, полуразрушенные стены, арки византийских акведуков и длинные ряды постепенно уменьшающихся скромных деревянных домиков (я тогда только что открыл для себя понятие перспективы и рад был подчиниться ее правилам). Вторым источником вдохновения был Утрилло[82], чьи картины я знал по репродукциям, а биографию — по довольно-таки мелодраматичному роману, описывающему историю жизни художника. Если мне хотелось нарисовать картину в стиле Утрилло, я изображал на ней маленькие улочки Бейоглу, Тарлабаши или Джихангира, потому что там практически не было видно мечетей и минаретов. Я ходил по этим улочкам с фотоаппаратом и делал снимки — в конце концов их у меня накопились сотни (на страницах этой книги представлены некоторые из них). Когда мной овладевало желание рисовать, я доставал одну из своих черно-белых фотографий и, поглядывая на нее, принимался за дело. Окна многоэтажных зданий на моих картинах были неизменно снабжены жалюзи — в Стамбуле их почти не водится, но мне хотелось создать «парижскую атмосферу». Заканчивая работу, я снова чувствовал воодушевление, но не совсем такое, как раньше. Теперь я уже реже представлял себе, что мой рисунок одновременно отображает реальность и мои фантазии или что я являюсь частью этого знакомого и тем не менее прекрасного мира. Для того, чтобы выйти за пределы собственного «я» (а без этого рисовать я не мог), такой наивной игры воображения было уже мало, я прибегал к новому, гораздо более сложному и хитрому трюку — представлял себя неким человеком по имени Утрилло, жившим некогда в Париже и рисовавшим такого рода картины. Конечно, речь не шла о полном самоотождествлении с другим человеком. Когда я рисовал виды Босфора, только небольшой уголок моего сознания верил в то, что я — часть нарисованного мира; так же и теперь лишь малая часть моей личности отождествляла себя с Утрилло. Но эта новая игра очень помогала, если на меня вдруг нападала странная неуверенность в своих силах, природу которой я и сам не мог понять, и я начинал сомневаться, достаточно ли хороша моя картина и найдут ли ее «красивой» и «исполненной смысла» те, кому я ее покажу. При этом я чувствовал, что чрезмерное увлечение таким «перевоплощением» сужает мои возможности. Иногда, рисуя, я терял контроль над собой, на меня накатывала волна восторга, пенилась, росла — и вдруг расшибалась о берег, оставляя меня грустным, растерянным и желающим только одного — отдохнуть. (Вскоре я испытал такую же последовательность чувств во время своего первого сексуального опыта.)

Закончив работу, я вешал еще влажную картину, торопливо срисованную с одной из моих фотографий, на стену на уровне глаз и пытался представить, что ее нарисовал кто-то другой. Если я был доволен тем, что вижу, меня охватывало чувство блаженства и уверенности. Мне замечательно удалось передать печальную атмосферу этой улочки! Но чаще всего при взгляде на картину мне начинало казаться, что с ней что-то не так, чего-то не хватает. Тогда я принимался смотреть на нее с разных точек зрения: то справа, то слева, то отойдя подальше, то приблизившись вплотную; иногда в отчаянии хватался за кисточку и пририсовывал какую-нибудь деталь, пытаясь заставить себя полюбить свое произведение, но тщетно. Я больше не верил, что я — Утрилло или что во мне есть что-нибудь от Утрилло, и поэтому, словно после соития, меня охватывала тоска. Картина была плоха не потому, что плох был выбранный мною вид, а потому, что я плохо ее нарисовал. Я не был Утрилло — я был просто человеком, нарисовавшим картину в его стиле.

Сознание того, что я могу рисовать, только представляя себя кем-то другим, огорчало меня (позже оно окончательно отравит мне радость рисования), но нельзя сказать, чтобы я стыдился этой своей особенности. Подражая стилю, особому взгляду или приемам какого-нибудь художника (слово «подражать» я, впрочем, применительно к себе никогда не употреблял), воображая, что становлюсь кем-то другим, я обретал и свой собственный стиль, свою собственную индивидуальность. Это вселяло в меня не вполне осознанную гордость. Так я впервые столкнулся с противоречием (впоследствии оно долго не давало мне покоя), которое европеец назвал бы парадоксом: мы можем обрести свою собственную индивидуальность, только подражая другим. Беспокойство, которое я ощущал, сознавая, что нахожусь под влиянием другого художника, было не таким уж глубоким: в конце концов, я был еще ребенком и отчасти продолжал воспринимать рисование как игру. Еще больше утешала меня мысль о том, что город, Стамбул моих фотографий и картин, влиял на меня сильнее, чем творчество какого бы то ни было художника.

Порой, когда я увлеченно работал над картиной, в комнату, постучав, входил отец. Увидев, что его сын охвачен творческим пылом, он преисполнялся уважением, как когда-то, застав меня играющим с пенисом, и шутливо, но без малейшей снисходительности в голосе спрашивал: «Как дела, Утрилло?» Это напоминало мне, что я еще, в сущности, ребенок и мне не зазорно подражать другим. Когда мне было шестнадцать, мама, не оставившая без внимания серьезность моего увлечения живописью, дала мне ключ от нашей старой квартиры в Джихангире, где в то время хранилась старая мебель, и позволила мне использовать ее как студию. По выходным, а иногда и по будням после колледжа я приходил в эту нежилую холодную квартиру, зажигал газовую печку, выбирал одну-две фотографии из своей коллекции и, согревшись, принимался за дело — рисовал в порыве вдохновения пару громадных картин. Потом, усталый, измученный и охваченный какой-то странной грустью, шел домой.

29

Живопись и семейное счастье

Заходя в нашу бывшую квартиру, превратившуюся ныне в мою студию, я первым делом, охая и чертыхаясь, зажигал огонь в газовой печке. (В одиннадцать лет, когда мы еще жили в этой квартире, я был настоящим пироманом и очень любил разжигать огонь везде, где только мог, в том числе и в печке; значительно позже я обнаружил, что странное это увлечение, подобно многим другим увлечениям детства, покинуло меня, не сказав ни слова на прощание.) Я ждал, пока комната с высоким потолком не прогреется настолько, чтобы мои пальцы перестало сводить от холода, облачался в мятую, заляпанную краской художническую блузу и жадно (особенно если не рисовал уже долгое время) набрасывался на холст, забывая все и вся. Мое воодушевление, впрочем, таяло, когда я вспоминал, что мою картину никто не увидит — ни сейчас, ни через несколько дней. Постепенно я увешал холстами все стены квартиры, так что она стала напоминать небольшую картинную галерею, но никто не приходил туда, даже папа и мама не заглядывали, чтобы подивиться красоте моих творений. Вскоре я понял, что мне не просто хочется, чтобы мои картины увидели, — рисуя, я жаждал ощущать присутствие неподалеку людей, которым покажу нарисованное, хотел слышать звуки, обрывки фраз, скрип шагов по половицам, чувствовать, что нахожусь в окружении счастливой семьи. Рисуя виды Стамбула в этой унылой, не прогретой толком квартире, набитой старой, пропахшей плесенью и пылью мебелью, я становился только печальнее.

Сюжетами некоторых из тех картин, что я рисовал в шестнадцать-семнадцать лет, были, как сказал бы Толстой, «сцены семейного счастья» — сейчас мне очень хотелось бы на них взглянуть, но, увы, они по большей части утеряны. Эти картины были очень важны для меня, поскольку, как видно из приведенной

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату