бабка, утверждающая, что ее родственников похитили… Обидно, понимаешь!
— Когда, вы говорите, они пропали? — лениво спросил Нетребин.
— Когда именно, не знаю, — постаралась максимально точно все объяснить Лариса Васильевна, — потому что я сама проснулась только в двенадцать. Смотрю, ни Семы, ни Гарика…
— Так сколько, по-вашему, времени прошло с тех пор, как они пропали?
— Часа три, четыре, а то и больше… Вы, пожалуйста, поскорей их ищите! Искать ведь нужно по горячим следам, а то похитители уйдут!
— Да с чего вы взяли, что их похитили? Даже суток не прошло! Может, дедушка с внуком пошли прогуляться. Вернутся и все объяснят. Еще и посмеются над тем, что вы в милицию бегали.
— Молодой человек, — оскорбленно выпрямила спину Лариса Васильевна, — вы бы лучше подумали, над чем можно смеяться, а над чем нельзя. Моему сыну угрожали бандиты! Он — мэр города Сочи!
И Лариса Васильевна поспешно зашарила в старом обшарпанном ридикюле, уповая на то, что не забыла положить паспорт. По старой советской привычке пожилая женщина все не могла отвыкнуть ходить повсюду без документов… Паспорт обнаружился на дне ридикюля, и Лариса Васильевна вручила его блюстителям правопорядка.
Лейтенант Нетребин переводил взгляд с начертанной в паспорте фамилии «Воронина» на ту, кому эта фамилия принадлежала. На бледное сырое старческое лицо, на немодное, с торчащими нитками, вязаное пальто, которое прикрывало старомодное платье в цветочек… И снова смотрел в паспорт.
— В «прописку» загляните, — призывала Лариса Васильевна. — Вы обязаны, в конце концов, знать, где живет мэр!
— Нетребин, — вмешался сержант Хлибко, — не мучай женщину, прими у нее заявление.
— А я-то…
— Прими быстро, говорю. Я тебе потом одну историю расскажу, если захочешь.
И Лариса Васильевна, слегка успокоенная тем, что первый этап разбирательств закончился, послушно заскрипела под диктовку казенной шариковой ручкой с кляксящим стержнем, оформляя заявление.
Хлибко произнес свои решающие слова не из природного гуманизма. Сторонником немедленного принятия мер в случае пропажи людей, особенно детей, его сделали жизненные обстоятельства. Особенно дружба… Точнее, один друг. Ромка. В шестом классе были не разлей вода: один на рыбалку — и другой на рыбалку, один на футбол — и другой на футбол, один пишет за двоих сочинения по русскому языку, а другой решает примеры по математике. А вот в тот день сразу после школы разошлись в разные стороны: в семье Хлибко ожидался приезд дяди, человека не слишком приятного, но все-таки родственника… В десятом часу вечера к ним пришла Ромкина мать, чтобы узнать, не у них ли Рома. Узнав, что нет, она побледнела: после школы он не приходил домой! Ей посоветовали обратиться в милицию, и так она и поступила. Но там над ней посмеялись: мальчишки есть мальчишки! Забегался небось, заигрался, а теперь боится домой идти, чтоб родители не заругали… Напрасно отчаявшаяся мать твердила, что на ее сына это ничуть не похоже, что у Ромы есть наручные часы, чтобы не забывать о времени, и всегда отыщется монетка, чтобы предупредить по телефону домашних о том, что он задерживается. Окончательно убедившись, что от родной милиции толку как от козла молока, женщина сама побежала обшаривать район в поисках сына. Отыскала она мальчика только на следующее утро, в полуподвальном этаже полуразрушенного, с заколоченными окнами, дома. Отыскала — голенького, окровавленного, с веревкой на шее, едва дышащего. Забзжего маньяка-извращенца потом поймали, но Ромку спасти не удалось. Окажи ему помощь пятью часами раньше, и он был бы жив. Сейчас у него, наверное, были бы уже свои дети…
Этой историей из своего детства сержант Хлибко с Ларисой Васильевной делиться, конечно, не стал.
— Дедушка, они его убили? — напряженно спросил Гарик.
— Кого? — спросил Семен Валерьянович, с трудом отрешаясь от тяжелых мыслей. Под низким кирпичным потолком горела единственная, заляпанная потеками белой масляной краски лампочка. Сюда не проникал дневной свет. Узкое окошко, которое когда-то сообщалось с внешним миром, было плотно заложено кирпичом. Помещение служившее тюрьмой для заложников, было подвалом обычного для сочинской окраины дома с садом — насколько можно было судить по сваленным в углу обломкам рукояток садового инвентаря и покрытым пылью банкам с какими-то законсервированными много лет назад овощами. По углам громоздились старые вещи, доски, деревянные планки. Под ногами — крепко утоптанный земляной пол.
— Тренера Михайлова, — пояснил Гарик. — Ведь он видел меня и знал, что я пришел на занятие. Он может рассказать милиции, если его допросят!
— Не знаю, Гарик. Честное слово, не могу судить. Убили его или нет, я ничего не видел.
Семен Валерьянович ничего не видел с того момента, как ему надвинули на глаза плотную черную повязку. Он еще слышал отчаянный, как у пойманного зайчишки, визг внука — «Схватили все-таки!» — перед тем, как руки с железной хваткой втиснули его на сиденье машины. Растерянный и униженный этой беспомощностью, с которой никогда не рассчитывал столкнуться, Семен Валерьянович кричал и брыкался и замолчал, лишь получив удар в живот и порцию брани. Избиение — это еще унизительней беспомощности, и Семен Валерьянович потрясенно затих. В надежном и вежливом мире, где он жил до сих пор, пожилого человека — да какого бы то ни было! — не могли ударить, тем более в живот: это было постыдно. Он слышал, как поблизости тяжело дышит Гарик, но больше не визжит — все-таки мальчик растет мужественный. А потом их куда-то привезли, спустили по короткой, но спотыкливой лесенке и задвинули за ними лязгающий тюремной жутью засов. И только тогда они, извиваясь, стащили повязки, изготовленные из чего-то тугого и эластичного, телесного цвета, вроде чулок и бинтов. И посмотрели друг на друга со стыдом и болью.
— Мне жалко тренера Михайлова, — сказал Гарик. Все его тело вздрагивало, но он не замечал этой дрожи или не в состоянии был ее сдержать. — Он влип по недоразумению. Если что-нибудь с ним произойдет, я буду виноват…
— По-твоему, ты больше ни в чем не виноват?
После потрясения номер один — похищения — Гарик Воронин был потрясен вторично. Что произошло с дедушкой? Такого Семена Валерьяновича давно никто не видел! Он потрясал над головой кулаками, подпрыгивал от ярости и кричал на Гарика:
— Отвратительный мальчишка! Тебя предупреждали, что нельзя выходить из дому, а ты что натворил? Твоя мать умрет от инфаркта! Твоего отца будут шантажировать! И все из-за того, что Гарику захотелось во что бы то ни стало поиграть в теннис!
На глаза внука навернулись слезы. Получать нагоняи от родителей было ему не впервой, и он никогда не плакал, хотя долго переживал из-за каждого такого эпизода, показывающего, насколько он еще мал, несмышлен и нуждается в руководстве взрослых. Но слышать такие слова из уст деда? Его тишайшего, кроткого дедушки, который стеснялся даже согнать кошку Мурмызу, когда она, распростершись урчащим полосатым ковриком на старческих коленях, не давала Семену Валерьяновичу встать…
«А ведь из-за твоей прихоти страдает дедушка, — посетила Гарика непривычная мысль. — Ты волнуешься из-за тренера Михайлова, которого видел два раза в жизни, и тебя совсем не трогает судьба родного человека, который действительно по твоей вине очутился в этом подземелье. И, может быть, тут и умрет. Не в своей постели, а в затхлом подвале. Из-за тебя…»
Губы Гарика, не подчиняясь волевому контролю, поползли в разные стороны, и все пережитое прорвалось оглашенным детским ревом:
— Дедушка, прости меня! Я эгоист, я виноват! Пожалуйста, прости! Я не знаю, как жить дальше, если ты меня не простишь!
Вся ярость вмиг потухла в Семене Валерьяновиче — словно электрический ток, которым его колотило, утек в земляной пол. «Как жить дальше…» Бедный внучек, возможно, им обоим недолго осталось жить. Неужели в преддверии смерти они доставят радость врагам, проводя последние дни (как знать, вдруг — часы или минуты?) в раздорах?