– Хельм, я серьёзно спрашиваю.
– Анди, только ты им всем не говори. Помнишь, как было, когда я тебя подпоил и ты привёз с острова нашу девочку? Тогда тебя по временам оказывалось сразу двое: тот, кто спит, и тот, кого видят во сне.
Я присвистнул. А потом вкратце объяснил, в чём заноза. И подытожил:
– Похоже на описание в одной приключенческой книжке Райдера Хаггарда. Там Попокатепетль, что ли, был нарисован и над ним – скорбное великанское привидение. Может быть, повлияло? Наложилось?
– Однако сам ты считаешь, что узрел Денницу, Сына Зари, – кивнул Хельм. – Там под картинкой именно эта цитата из Библии была напечатана. У тебя похожее было издание?
– Не знаю. Русское и на очень плохой бумаге. Но любимое. Да неважно: я тебе верю. И всё-таки во сне была скорее женщина. Величественная такая.
– Саламандра в очаге, – отчего-то прибавил он. – Или саламандр.
И в облаке этого туманного высказывания удалился.
Я долго и тупо приходил в себя, пытаясь докопаться до смысла его слов. Саламандра – предание о них я знал, но по жизни это были довольно безобидные теплолюбивые ящерки, которых иногда удалось приручить и поселить в доме. Неужели Хельм воочию видел легенду?
А потом решился.
Вышел наружу, плотно притворив за собой дверь с цветным витражом, – внешняя была отворена.
Все мои друзья и домочадцы, ближние и дальние, уже были на поляне – стояли плотным кругом и наблюдали.
А когда я напоказ вклинился между Асией и Бет, средний ствол со звоном раскололся вдоль – и из него, смущённо улыбаясь и будто смыкая за собой полы занавеса, вышла нагая девушка.
Первое, что я увидел, – волосы. Совсем короткие и очень тёмные, они торчали во все стороны, как после мытья и до щётки, не скрывая крошечных, слегка приостренных ушек. Кожа цвета некрепкого чая была покрыта чуть более светлым пушком, что, немного сгущаясь на узких бёдрах и сплетаясь в косицу ниже пупка, стекал вниз. Ягодицы были похожи на грубошерстый персик с двойной косточкой. Соски? – она и не задумалась о том, чтобы их прикрыть, – были похожи на зрелый плод ежевики. Ногти на руках и ногах словно покрыты коричневой камедью. Взор она потупила – и, думаю, вовсе не от страха. Просто не считала пристойным встречаться глазами с таким сборищем.
А когда подняла… И улыбнулась ещё шире, показав заодно точёный носик и большой, как у лягушонка, рот…
Про такие очи говорят – живой изумруд. Такие называют – зелёное море. В таких можно заблудиться, как в нетронутой людьми тайге.
– Отец. Мама. Брат. Аси. Сэлви, – произнёс хрипловатый голосок.
Она сама себя назвала: никто из нас не требовался ей для наречения истинного имени.
– Сестра моя Сильвана, – тихо и взволнованно проговорил мой сын.
Вульфрин протянул руки к сестре, но она испугалась и отступила к дереву-матке. На сей раз оно впустило ее без малейшего звука – такое ощущение, что тело моего ребёнка растеклось по коре и проникло во все поры.
А мы вздохнули – и отправились по своим делам. Мужчины в одну сторону, женщины в другую: привилегией всласть бездельничать обладали только я и Хельм.
– Это юный Волчонок на себя девицу выманил, – сказал он.
– Но как раз когда появился отец, – возразил сам Вульфрин. – Может быть, просто совпало, не знаю.
– И как она тебе показалась? – спросил я.
– Такая же, как моя мач… её матушка Абсаль, – он пожал плечами. – Разумеется, гармоничное соединение зоологии с биологией. Естественно, скороспелость – но об этом, как и об интеллекте, можно судить лишь интуитивно и отчасти – по внешнему виду. Яблоня приносит свой первый плод в три года, а живёт при хорошем уходе столько же, сколько человек при плохом.
Это он подхватил слова Абсаль, какими она описывала саму себя, подумал я.
– Наследование информации на уровне генов – и то от матери, – продолжал он.
– И Великого Подсолнуха, – добавил Хельм. – Он ведёт себя не очень предсказуемо, заметил, Анди? Хотя ни один чёрт не скажет, какими сведениями он поделился с ребёнком.
– Надеялся, что вы заметите в этом древесном лягушонке хоть что-то от меня, – я пожал плечами. – Все прочие сумры как сумры – прямое продолжение человечества. Один я уникален, непредсказуем и, по всей видимости, так же размножаюсь. Единственный искусственный самоцвет в постоянной игре естественных.
– Игре – это потому что сумры постоянно меняют символы своей идентификации? – спросил Хельм и даже не запнулся на трудном слове.
Я самую малость, но сокрушался, что застрял на служебной лестнице, и он знал это прекрасно.
– Пап, я почему ты говоришь, что Сэлви – лягушонок? – недовольно спросил Вульфрин. – Она умница, хорошенькая и похожа на нимфу.
– Скорее на эльфа. Как хулиган Пэк у Шекспира, – ответил я. – Хотя никто из них не думал внутри дерева прятаться. Это и вообще другая сказка.
Только вот меня как раз пускали на постой, подумалось мне. И кое-какие из прежних людей и нынешних Сумеречников поселялись внутри деревьев на неопределенное время, объединяя обе сущности, – чтобы ждать.
«Ждать Суда, – произнесло нечто во мне. – Ты думаешь, всё уже прошло и быльём поросло?»
Потом я, всеконечно, извинился перед сыном, сделав упор на то, что Пэк – самый умный в пьесе «Сон в летнюю ночь», потому что дурачит всех прочих. В самом деле, никто из нас не пробовал подключаться в информационному шару напрямую – не дай Бог, мозги закоротит…
И, разумеется, Вульфрин без натуги меня простил и остался с нами. Может быть, он и не успел проникнуться близкородственными чувствами от маковки до самых пят, но тут перед ним маячил природный эксперимент не чета тем лабораторным, что проводились в его учебном заведении.
В общем, он так у нас в доме и застрял. Поскольку там была одна комната, причём небольшая, и промежуток меж дверьми, мы устроили Вульфи у камина рядом с собой. Он и на сени соглашался, но такого мы с женой не допустили. А прибиваться к Бет он не захотел – его мамочка везде существовала на птичьих правах, то есть где застанет работа, там и заночует. На крыле и под крылом, так сказать: это я намекаю, что она отлично выучилась летать, в отличие от нашего общего сына.
Чем он промышлял с утра до вечера?
В основном бродил по московскому лесу, будто раньше не нагулялся. Имею в виду – до своего академического отпуска. Иногда целовался с березками и осинками, собирал свежие и прошлогодние шишки, мерил собой глубину болот и мокроту снега – в общем, вёл себя как амбивалентно, так и стандартно. А когда возвращался под отчий и мачехин кров – как бы ненароком гладил кору одного из мужских деревьев, иногда садился на корень и тихо наигрывал на самодельной дудке «тростниковую», «ивовую» или «глиняную» мелодию, не имеющую ни склада, ни привычного лада, но тем не менее – чарующую. Но на саму поляну не ступал.
А Сильвана с того раза больше не показывалась.
То есть это мы так думали: зондировать мозг обоих детей казалось нам делом неловким и почти постыдным.
В разгар весны мои криптомерии зацвели: лимонно-жёлтая пыльца осыпала крону среднего деревца как пудрой. От неё шишки округлились и потяжелели ещё больше, стали бледнеть и как бы распухать от семян.
Так длилось всё лето – именно тогда я впервые усомнился в том, что знаю моего сына хоть сколько- нибудь.
Как-то меня вызвали, чтобы на месте продемонстрировать эффективность нового лабораторного мутанта. Выращенный из вируса «амброзийной лихорадки», он бурно совокуплялся с любым искусственным веществом, создавая массу своих подобий и вовлекая в круговорот всё бо?льшую массу хлама. Однако стоило элементарно ограничить его стенками из природного материала, чтобы лишить пищи, как он послушно замирал. На океанском дне вирус работать, естественно, не мог: этих глубин достигало своими