Каким чудом ее до сих пор качкой не сбросило с места — было непостижимо, но у него теперь не оставалось более ни времени, ни желания задумываться над этим: сил, какие в нем еще теплились, ему хватило лишь на то, чтобы рухнуть на скамейку напротив и тут же забыться в бредовой дреме…
И грезился Федору сенокос за сычевской околицей в пряных запахах жаркого лета. Вдвоем с отцом они лежат на недосметанном стожке, глядя в белесую от зноя высь. Отец косит на него озорным глазом, поддразнивает:
— Говорят, Федек, у тебя досе девки нету, негоже, брат, я в твои-то лета в больших спецах ходил по энтой части. Шевелись, сынок, нынче народ тертый пошел, не успеешь зевнуть, всех расхватают, неровен час, бобылем век свекуешь, не зевай, Федя, за такого малого любая подет…
Потом белесое небо обернулось белой порошей на оконном стекле, перед которым, близоруко щурясь, склоняется над вязаньем его — Федора — мать:
— Чего было, Федя, вспомнить страшно, одними молитвами я тогда тебя выходила, ничегошеньки в избе не оставалося, ни листа, ни зернышка, одна пыль по углам гуляла, считай, полдеревни в те поры перемерло, спасибо Ляксею Самсонову, отца нашего на путях пристроил, там макуху выдавали, на макухе и выжили…
И сразу вслед за этим, с осязаемой отчетливостью — их прощание с Мозговым во Владивостоке, в портовом буфете. Тот доверительно тянется к нему через стол, хищно поблескивает металлической челюстью:
— Слушай сюда, солдат, мое слово — закон: сказал — сделал. Отправляю тебя первым пароходом, хватай свое счастье, солдат, мертвой хваткой за самое горло, там сейчас таких ребят с руками рвут, чего хочешь проси, дадут, любую ставку.
— Выходит, прочие к шапочному разбору поспеют?
— Не бери в голову, солдат, сам, небось, по дороге нагляделся, мусорный народ, салажить, грузовой балласт, только горло драть мастера, на весь эшелон людей — раз, два и обчелся, ты да я, да мы с тобой, пускай подождут, ничего им не сделается. — Недвижные, в хмельной поволоке глаза его, приближаясь к Федору, росли, увеличивались, расширялись. — Ты человек, солдат, у меня нюх на людей есть, я человека по запаху чую. Не поминай меня лихом, солдат, гора с горой не сходится, а мы с тобой, верь моему слову, сойдемся…
Лица, лица, лица хороводом проплывали мимо него: кадровика, бабки, Полины, Золотарева, Конашевича, Овсянникова и чьи-то еще, размытые временем, полузабытые. Они кружились перед ним, повторяя друг за другом одно и то же, без перерыва, на все лады:
— Федя!..
— Федек?..
— Феденька…
— Федор Тихоныч…
— Товарищ Самохин!
— Федя-я-я…
Федор разлепил глаза. В мутном рассвете за иллюминаторами, захлестывая небо, колыхались тускло- серые волны. Качка сделалась тише, размеренней, холод мягче и уступчивее, воды почти не прибавилось. Сквозь потрескивание обшивки и беспорядочный плеск снаружи к нему пробился голос Любы:
— Федя-я-я! — Она жалась в своем углу, судорожно вцепившись в край скамейки, с натянутым на голову полушубком. — Что же это будет, Федя, пропадем теперь!
Окончательно стряхивая с себя сонное наваждение, Федор решительно потянулся к ней:
— Бог даст, вынесет, Люба, не пропадем. — Сообразив, что долго она так не продержится, он вдруг вспомнил об инструментальной запаске в глубине каюты. — Погоди-ка, Люба! — Через минуту он уже выбрасывал оттуда разный подсобный хлам. — Сейчас, Люба, сейчас, заснешь, как в люльке. — Руки его действовали сами по себе; опережая сознание: он бережно вытянул из-под нее спальный мешок, расстелил по дну запаски, затем помог ей встать и, обхватив ее одной рукой за плечи, а другой нащупывая путь, добрался с нею до ящика. — Ложись, Люба, тут покойнее. — Он сложил хрупкое, со вздутым животом тело Любы в емкий приют запаски и накрыл ее сверху полушубком. — Засни, Люба, во сне время быстрей бежит.
— Страшно, Федя!
— Знаю, Любаня, знаю.
— Будто снится всё.
— Может, и снится, Люба.
— Невезучие мы, Федя.
— Как сказать, Люба, как сказать.
— Да разве не видно?
— Спи, родимая, спи…
Вскоре она затихла. Опавшее, в темных пятнах лицо ее разгладилось, плавно раскачиваясь вместе с волной в тающих сумерках штормового рассвета.
«Будь, что будет, — смирился с судьбой Федор, вновь устраиваясь, чтобы вздремнуть, — всем смертям не бывать!»
Федор пробудился от слепящего солнца, бившего ему прямо в глаза. Оглушительная тишина вливалась в него, облегчающе растворяя собою застывшую в нем чугунную тяжесть. Он даже зажмурился, пытаясь собраться с мыслями, настолько невсамделишным показалось ему это радужное наваждение. «Неужто пронесло? — ликующе обмер он. — Неужто выбрались!»
С трудом расправляясь, Федор поднялся и приник к иллюминатору: за бортом, насколько хватало глаз, стелилось дымящееся, словно отполированное, зеркало моря, с врезанным в него откуда-то сбоку ломким контуром берега. Жадно впитывая в себя неожиданную благодать, он, в конце концов, облегченно утвердился: «Выбрались!»
Федор в возбуждении дернулся было к Любе. Та спала в запаске, по-детски подложив локоть под голову. Веснущатое лицо ее светилось блаженным забытьем. Можно было подумать, что штормовая кутерьма и смертная безнадежность минувших суток пронеслись где-то над ней, поверх вот этого ее сна, в стороне от этого ее случайного убежища.
Стараясь не разбудить Любу ненароком, он с трудом выбрался на палубу, задохнувшись открывшимся ему простором. Катер, почему-то кормой к берегу, прочно сидел на мели посреди подковообразной бухты с нависавшими над ней со всех сторон голубоватыми сопками в мареве раннего утра и с режуще желтой полосой песка по всему подножью.
— Федя, — чуть слышно донеслось сзади, — а Федь! — Он порывисто обернулся: жмурясь от солнца, Люба продиралась к нему взглядом, голос ее слегка подрагивал. — Где мы?
В ответ Федор засмеялся и, только отсмеявшись, выдохнул:
— Приехали, Любаня, станция Березань, кому надо вылезай… Берегите чемоданы, граждане!
— Куда приехали, Федя? — Она постепенно приходила в себя. — Где стоим?
— А за кудыкины горы, — снова не выдержав, засмеялся он, — разве не нравится?
— Тебе бы только шутки шутить. — Она шла, двигалась, плыла к нему из теплого полумрака каюты. — Правду скажи. — Двигаясь, Люба еще продолжала жмуриться, но едва она, выявившись из сумрака, поднялась над уровнем палубы, глаза ее удивленно распахнулись, а голос резко пресекся. — Господи, где же это мы!
— Не спрашивай, Любаня, где, — он помог ей выбраться на палубу, и она доверчиво приникла к нему, выжидающе озираясь вокруг. — Главное, выбрались, теперь, Бог даст, не пропадем.
— Боязно, Федя.
— Пострашнее было да вынесло, вынесет и тут.
— Тебе видней.
— Ладно, чего ждать у моря погоды, трогаться надо, неровен час, опять заштормит, вода здесь капризная. — Он бережно отстранил ее и стал медленно переваливаться за борт. — Держись, Любаня!
Вода с непривычки обожгла, но ее оказалось по пояс, и вскоре он уже попривык к ней, нащупывая