– Вы очень интересно и очень наглядно оцениваете человеческое благородство, – заметил Володя мягко, но уже с ядом.
Именно в этот момент я и почувствовал, что нахожусь на грани истерики. И почему, собственно, на грани, – возможно, это она и была. Истерика. В такой вот своей неброской разновидности. Нервная разрядка как следствие явной и крупной неудачи.
Именно в тот момент я и спохватился.
– До свидания, – сказал я. И встал из-за стола. – Мне пора.
– Я поставила кофе… Посидите еще.
– Спасибо. – И я пообещал милым супругам: – Если буду в Минске, непременно опять загляну к вам.
Они промолчали.
* * *
Я оказался один в купе, и это было скорее плохо, чем хорошо. Одиноко было – и повезло лишь в том, что, пока я ехал, за окном беспрестанно шел снег. Была ночь. И поезд летел, как только может лететь скорый поезд в ночь и в снег.
* * *
Остаться без дела и тем более остаться без дела вдруг – это гнетет. Я был точь-в-точь как скромняга водопроводчик, которого вытолкали в отпуск среди зимы. Ни домино, ни рыбалки и только томящий засос неубитого времени. С утра его дергала теща, потом дергала жена – все время на виду! – потом соседи, потом учителка школьная остановила и промывала мозги насчет туго учащихся детишек. И вот он стоит почти в одиночестве возле зимнего пивного ларька и – кружку, еще полкружечки, еще кружку – и все это не спеша, медленно-медленно, потому что, как ни спеши он, допустим, ради тещи, ради жены и школьной учительницы, все равно времени невпроворот.
И если я видел такого вот водопроводчика, отправленного зимой в отпуск, чтоб хорошенько отдохнул, я с угаданным удовольствием пил с ним пиво – стоял бок о бок и рассуждал про вчерашний хоккей.
– Да брось, – говорил я, – Фирс уже не тот.
– Как не тот? А щелчок?
– Да разве это щелчок? Был твой щелчок, да весь вышел…
– Как это вышел?!
– Кончился.
– Да ты что! – возмущался он; мы ссорились, а потом расставались друзьями.
Потом я приходил домой. Аня запрограммированно и в меру сурово спрашивала, где я шлялся, а я (точь-в-точь как мой друг водопроводчик) не знал, где я шлялся.
– Но ведь где-то ты был?
– Нигде не был.
– Но ведь вечер уже…
Я пожимал плечами и искренне старался припомнить, где же я был.
– Но, Игорь, времени-то сколько прошло!
Аня не сердилась – теперь я даже кожей был дома, весь с семьей, весь домашний. А если два-три часа пошлялся, мужику это не в укор. Развеялся – и лады.
Садился за стол и ел – не столько от голода, сколько от безделья. Что-то читал, тоже от безделья. Даже пытался Аню любить от безделья, но она (молодая!) была на этот счет чрезвычайно чутка. Получив отказ, я обижался, но тоже скорее от безделья. Утыкал глаза в книжку и молча дулся. А иногда – вслух. Напоминал ей, что вот раньше она была не такая прохладная. И ведь почти всерьез дулся.
Глава 8
Появился Виталик.
– Здравствуйте, Игорь Петрович… Вот и я… Вернулся… – Он похудел, щеки его ввалились, и весь он как-то обветшал.
– Пообтерся, – констатировал я, оглядывая его с ног до головы. – Ну? Как жизнь вольного репортера?
Жизнь вольного репортера оказалась непосильной. Эдик Шишкин загонял бедного Виталика. Они носились по Ставропольскому краю, не зная покоя ни днем ни ночью, – что ни ночлег, то новое жесткое место. То там, то здесь. Вскоре оба стали такими потертыми и зачуханными, что колхозники старались их в избу не пускать. Правда, колхозникам это редко удавалось, потому что не впустить Эдика Шишкина в избу было делом трудным. Выставить его из избы было еще труднее. Виталик сказал, что однажды Эдика попросту выбросили. Раскачали и выбросили. За руки и за ноги.
– За дело? – поинтересовался я.
– Ну конечно, – интеллигентно вздохнул Виталик. – Будто вы, Игорь Петрович, не знаете Эдика – он веселый, он остроумный, но ведь он из нахалов нахал.
Виталик рассказывал:
– …Каждый день краснел за него. Каждый день клялся все бросить. Но мне так хотелось, чтобы они стали меня печатать…
Он осекся. А когда я спросил, будут ли они его печатать, он покачал головой.
– Почему?