– В театре вы по-прежнему играете?
– Да.
– Что сейчас идет?
Мы поговорили и об этом – она порекомендовала два спектакля. А затем из-за такой вот театральной декорации вышел на сцену мой вопросик – выполз довольно буднично, как третьестепенный актер, знающий себе цену.
– Но, быть может, – спросил я, – Старохатов был благороден и ушел, как вы сказали, в одной рубашке, однако с прицелом?
– Не поняла…
– Он ведь от вас в Москву уехал, – может быть, его в Москве уже ждали?
– В Москве?
– Ну да. Почему же не быть благородным, если он уехал от вас – извините за оборот – к еще более вкусному куску пирога?
И я совсем уж в лоб:
– Может быть, он от вас ушел к другой?
– Вы спрашиваете сейчас как – извините меня тоже, – как для протокола.
Олевтинова одернула меня.
– Простите, ради бога, – спешно произнес я, – увлекся…
– Похоже.
– Я ведь немного чокнутый, как все, кто только что с поезда.
Она засмеялась:
– Сделаю вам скидку.
– А все-таки вопрос остался вопросом, – сказал я, тут же распрямляясь, как распрямляется ванька- встанька, и глуповато улыбаясь, как он же.
Я не желал терять времени. А главное, не желал терять, как выражаются хирурги,
– Это ведь важно, Анна Степановна. Мне, к примеру, важно…
– Что ждало его в Москве?
– Да, – спросил я, – что?
– Ничего не ждало.
– А вот мне говорили, что он не остался на всю жизнь с разбитым сердцем – женился. И семья. И ребенок.
– Это уже позже.
И она рассказала, что первые два года пребывания в Москве Старохатов был гол и бос. Перебивался кое-как. Жил у знакомых, которые охотно пускали его пожить на май или на ноябрьские, когда в большой квартире и без того шумно и людно и лишний человек не помешает, которого, кстати, можно послать в гастроном, на почту или куда-нибудь еще, если руки-ноги у него в порядке. А руки-ноги были в порядке. Но в будни от него старались избавиться. Кормили и поили, но все же сплавляли в другой дом. За два года он сменил углов восемь – десять и уж наверно научился неслышно ступать в вечерние часы по чужим коврам и половицам. И неслышно стелить себе в углу. И еще более неслышно завтракать в одиночку, когда хозяева еще спят.
– И он ни разу не приехал? Ни разу не попросил у вас денег или помощи – так сказать, по старой памяти?
– Нет.
– Но если он ушел в одной рубахе, значит, здесь оставались его вещи?
– Он не подавал на раздел имущества. Вещи поэтому были мои.
– Но должно же было хоть раз сработать в нем хапанье! За два-то бездомных года! (Я так и сказал
– Какое хапанье?
– Ну так… Это так… Это про деньги, – залепетал я. – Но ведь не был же он тогда уверен, что станет Старохатовым!
– Не знаю… Знаю только, что за четыре почти года, которые мы прожили, я заметила в нем лишь одно чувство к деньгам.
– ?
– Брезгливость.
Вот именно. Черным по белому. И я почувствовал, что меня треснули обухом – притом не как-нибудь, а по темени, как бычка, обухом и без иллюзий. Если женщина, живя бок о бок, за четыре почти года ничего такого не учуяла, можешь считать, что не учует никто. Потому что там нечего учуять.
Но я еще держался.