Тогда он уже перешел невидимый Рубикон.
На том берегу остались его личные чувства и мечты, на этом стоял он, — а вместе с ним все то, что он намерен был реализовать. Здесь он не видел ничего для себя лично. Он чувствовал себя первосвященником идеи, которую считал самой главной.
Поэтому он смеялся оттого, что, оставаясь на противоположном берегу, выглядело таким убогим, мелким, навсегда далеким.
— А теперь? Ах, да! Где же записан адрес этого товарища из Нью-Йорка, откуда два раза в год «Искра» получала по сто долларов?
В Бретани он встретился с матерью.
Они разговаривали недолго. Мария Александровна поняла душу сына. Все вокруг его не касалось. Он целиком находился в будущем, которое стремился построить. В нем не осталось места для нее — матери! Это огорчило ее, потому что бедное, любящее материнское сердце жаждало любви и теплых чувств; хотело увидеть ребенка, сына.
Однако она быстро успокоилась, так как, чувствительная и полная понимания, увидела, что в сердце Владимира нет даже места для него самого. Он стал человеком-машиной, работающим согласно высшему наказу, который указывал далекую или близкую, ему одному известную цель.
Владимир целые дни, вечера и даже ночи проводил возле моря.
Втискиваясь между выщербленными вихрями и волнами скалами, он впадал в раздумье.
Он наблюдал, как набегающие волны прилива ударялись об обрывистые берега, разбивались в пену и брызги, отступали, чтобы с шипением и бешеным плеском вернуться вновь. Ему казалось, что им не хватало силы, чтобы нанести удар этим черным, твердым вековым скалам. Волны набегали, наталкивались на грудь берега и отступали…
Однако наблюдательные глаза Владимира заметили глубокие расщелины в обрывистых берегах, полные мрака углубления в гранитных доспехах скал, и несметные обломки, упавшие на заливаемую водой прибрежную отмель.
Это была работа волн и их добыча…
— Пройдут века, и от этой скалистой крепости ничего не останется! Седое, вспенившееся море начнет пробиваться туда, где скупой крестьянин бросает сейчас зерно во вспаханную землю. О, если бы море знало, чего оно хочет и к чему стремится! Оно удвоило бы усилия, умножило бы ряды могучих волн и получило бы одним махом то, на что в бессмысленной борьбе тратит целые столетия. Я поступаю иначе! Я пронзаю и раздираю грудь старых понятий и мечтаний, отрываю у них скалу за скалой, слой за слоем, зная, что за этой преградой лежит, распростершись, низина. Я хочу ее заполучить, залить волнами моих мыслей и воздвигнуть новую крепость, могущественный замок, который никто, никто не способен будет покорить!
Волны тем временем отступали. Они уже не достигали скалистых выступов и темных бухт; успокоившиеся, обессилевшие, они лизали прибрежные обрывы, разбивались беспомощно об острые края выщербленных рифов и отступали все дальше и дальше, исчезая в морской дали, в сгустившемся тумане, в бешеном танце пенистых волн, над которыми метались и парили чайки, отчаянно крича:
— Безумие! Безумие! Безумие!
Тогда он напрягал зрение и искал раны на скалах, раны, нанесенные прибоем прилива. Не замечал ничего… Ничего!
Гранитный откос стоял невозмутимый, мощный и гордый, выпятив каменную грудь, глумясь над морем и вихрями.
Сюда долетал порыв бриза, шелестел в сухой, жесткой траве и ворчал в расщелинах и глубоких трещинах:
— Не сила, а время! Время! Время!
Ульянов сжимал руки, ему хотелось грозить, ругаться и метать слова ненависти, но он не мог, стоял как очарованный, онемевший.
Над морем загорались и пылали, растянувшись от горизонта до гранитных берегов, лучи чудесного света.
Розовые, зеленые, золотистые — на рассвете, пурпурные и фиолетовые — в часы вечерней зари, они укрывали, ласкали, успокаивали возмущенное, гневное без причины и отдыха море.
Оно умолкало, покорно плескалось, обессиленное, слегка возбужденное, шуршало тихонько, горячо и трогательно шептало, будто доверяло свои тайны немым, ощетинившимся скалами берегам:
— Все пройдет, а правда останется. Правда, живущая дальше, чем страна, где встает и заходит солнце… Дальше! Дальше!
— Где же? — спрашивал Ульянов. — Где? Забрось меня туда, а я добуду ее и отдам несчастному, потом и кровью залитому человечеству! Где?
Подвижной чередой прилетали чайки и стонали:
— Безумие! Безумие! Безумие!
Глава XI
Ульянов метался по комнате и, хотя Крупская сидела за столом, говорил сам с собой. Он не обращал на нее никакого внимания, даже не замечал ее присутствия.
Он выкрикивал, сжимая кулаки:
— Хорошо! Замечательно! Комитет проголосовал против меня?.. Мы должны перенести «Искру» в Женеву? Теперь — конец! Я знаю, что будет… Я не сомневаюсь! Плеханов заберет нашу газету! Необходимо будет порвать с Плехановым и остальными, вступить в борьбу. Как это больно… меня это гнетет!
Внезапно он покачнулся и упал без сознания. Страшные судороги встряхнули напряженное тело; он скрежетал зубами, хрипел, постанывая и выкрикивая бессвязные слова.
Надежда Константиновна с трудом привела его в чувство.
Открыв глаза, он, видимо, сразу все вспомнил.
Глядя в окно, за которым возвышалась грязная кирпичная стена, он выругался и прошептал:
— Пиши!
Крупская сразу же села за стол.
— Напиши Троцкому, чтобы спешил в Женеву. Он спровоцирует разрыв отношений с Плехановым и его группой… Я хочу остаться в стороне. На всякий случай… Приготовь также письма молодым студентам Зиновьеву и Каменеву. Это горячие головы и молодецкие сердца. Пускай приезжают… Плохо, что нет со мной рядом крепкого русского, плохо и обидно, но на войне нельзя рассуждать, кто возьмется за оружие. Лишь бы воевал! Напиши быстрей!
Ульянов приехал в Женеву совершенно разбитый, больной, с температурой. Там уже был Троцкий. Они долго совещались с ним и с прибывшим в Швейцарию Луначарским. Ульянов обрадовался, познакомившись с этим замечательным оратором, обладавшим глубоким, благородным, вызывающим доверие и уважение голосом. Это был настоящий русский, высококультурный и очень эрудированный.
Ульянов не мог нарадоваться.
— Такое приобретение! Такое приобретение! — думал он, потирая руки.
Однако вскоре его радость ослабла.
Узнав Луначарского ближе, он стал хмурить лоб и бормотать себе под нос:
— Ну и что с того, что у меня есть русский?! Он несет на себе клеймо породы — этот ничем не подкрепленный максимализм мысли. Он верит в нашу победу, как в какое-то сверхъестественное чудо, которое внезапно изменит человеческую природу и мышление. Никола Угодник или глупое, рабское, русское «авось» — он находится во власти этих наших «сил». Он пойдет за мной, но начнет плакать и бить себя в грудь, когда увидит, что мы будем устанавливать наш закон кровью, что мы поведем человечество к свободе через рабство!
Вскоре Троцкий начал атаку на Плеханова.
Вся редакция «Искры» собралась в кафе Ландольта. Обсуждался проект третьего съезда российских социалистов. Троцкий защищал программу, разработанную Лениным. Луначарский его поддерживал.