Гурченко» и что так и войдет под этим именем в историю нашего кино.
Могло так случиться? Некоторые считают — не могло. Настоящее всегда прорастает.
А как же, отвечаю, Фаина Раневская? Конечно, ока «проросла», конечно, останется в истории искусства как одна из грандиознейших актрис нашего времени. Но как многое не свершилось, как многого мы недосчитались за долгие годы, пока она молчала, пока в кинопавильонах не звучал ее голос, а если звучал, то в эпизодах или в фильмах столь скверных, что она сама о них говорила: сняться в таких — как плюнуть в вечность.
Не я драматизирую — к сожалению, жизнь.
А сколько наших зрительских надежд угасло, сколько актерских имен потерялось на взлете — где они, эти наши былые кумиры, ведь живы где-то, о чем думают, как себя чувствуют?
Нужно что-то делать с «вечной» актерской проблемой: ненормально, если для того чтоб выстоять, в кино необходима вот такая неистовая, поистине сокрушительная жажда творчества, какая есть у Людмилы Гурченко. Ее жесточайшая, не всем понятная самодисциплина и мужество верить в себя, когда все вокруг уже верить перестали. Качества редчайшие, сугубо индивидуальные, по счастливой случайности судьбы сошедшиеся в ее характере. Она «сама себя сделала». Но мы-то говорим постоянно о том, чтобы талант растить, чтобы его не бросать на произвол судьбы.
«В ожидании роли шли дни, месяцы, годы… Временное мое бездействие в кино угрожающе затянулось. А сил было так много! Так хотелось играть! Были какие-то концерты, выезды, литературные чтения… Я приходила домой и, мучительно переполненная впечатлениями, писала песни…»[11]
Чтобы понять, насколько серьезна эта драма, надо вспомнить о характере нашей героини. Есть, конечно, и такие актеры, для которых профессия — не более чем профессия, ей отдаешь рабочее время, а в выходной о деле можно забыть. Гурченко принадлежит к трудному племени людей, которые без творчества шагу ступить не могут. Рассказывая, она показывает. Идет — танцует в только ей слышимом ритме. Живет — играет беспрерывно, лицедействует, перевоплощается, обрушивает на собеседника поток мимолетных зарисовок. Так живописцы прошлого оставляли на салфетках монмартрских кафе свои наброски — им нужно было писать беспрерывно, не для тренажа, не для самовыражения. Это для них был наиболее естественный способ осваивать мир, общаться с ним, функционировать в нем — жить. Теперь художники уже не с такой щедростью разбрасывают крупицы своего таланта…
Зарисовки, даже на салфетках, все-таки остаются.
Актерский набросок к роли, даже гениальный, промелькнув в дружеской беседе, тут же исчезает для вечности. И словесные описания бессильны. Остается ощущение бурной талантливости собеседника.
Не играть Гурченко не может вообще. Все однажды увиденное отложилось в ней, хранится в каких-то ячейках ее памяти; оживить это воспоминание, сделать его видимым для окружающих ей очень легко, природа наделила ее подвижным и гибким актерским аппаратом. «Актерская природа вибрирующая», — напишет она позже, имея в виду эту постоянную готовность своих струн отозваться, зазвучать, воспроизвести некогда услышанную мелодию жизни, а одновременно — и прокомментировать ее, и преобразить, и авторизовать.
Это качество не универсально даже в актерском мире. Многие обходятся без него. Для них не так трагичен творческий простой.
Для актрис, подобных Гурченко, это катастрофа.
Мы почувствуем ее глубину, если вообразим, что утратили вдруг дар речи. И накопления души не находят больше выхода.
Гурченко упорно искала выход.
Эраст Гарин написал о том, как нужна ей «углубленная и сосредоточенная работа в театре». И она попыталась прийти в театр. К театру относилась всегда сложно. Чтобы передать свое ощущение от несимпатичной ей сценической манеры, она обычно делает «премьерное» лицо и произносит внятно и наполненно следующий диалог: «Вадим, ты не прав!» — «Нет, ты не прав, Сэргэй!»… Но это не мешает ей с восхищением вспоминать о впечатлениях иных — иных принципиально и родственных ее художнической натуре.
«Забрела однажды в «Современник». «Назначение» — так называлась пьеса, которая поразила меня своим подлинным реализмом, своей предельно естественной интонацией. Люди на сцене говорили, как дома. Актеры играли так, что не видно было «швов» режиссуры. Я поняла, что ничего так не хочу, как быть принятой в этот театр»[12] — это из интервью 1977 года.
Размышляла о театре она и раньше. В самом начале своего первого «звездного пути» автору первой рекламной книжечки, изданной о ней бюро кинопропаганды, сказала очень убежденно:
— Я думаю, каждый актер должен работать в театре, выходить на сцену, ощущать дыхание зрительного зала. Особенно это необходимо актеру кино, который лишен непосредственного контакта со зрителем…[13]
Через много лет, когда Гурченко будет уже в расцвете своей новой, прочной и настоящей славы, осенью 1982 года корреспондент «Книжного обозрения» спросит:
— Вам никогда не хотелось работать в театре?
И она категорически ответит:
— Считаю, что я — профессиональная актриса кино. По-настоящему живу лишь на съемочной площадке. Люблю ее запахи, неуклюжесть павильонов, резкий свет, который многие не выдерживают, жалуются, падают от усталости, а я стою, плыву и — счастлива[14].
И еще раз подтвердит в интервью одесской вечерней газете:
— У меня сложное отношение к театру…
Дорога надежд и разочарований тут была длинной. Пройти ее сейчас заново интересно, но и трудно, потому что кинороли Гурченко, даже самые неудачные и забытые, в законсервированном виде хранятся в жестяных коробках Госфильмофонда и могут быть в любой момент востребованы к жизни. Роли, сыгранные на сцене, ушли, воспоминания о них скудны и непрочны, скорректированы впечатлениями о ее позднем актерском опыте. И все же почему не состоялась ее театральная судьба — надо понять. И что при этом она потеряла. И потеряла ли вообще.
Для показа в «Современнике» она самостоятельно подготовила роль в пьесе полюбившегося ей Александра Володина «Старшая сестра». Смотрела вся труппа театра, того самого, что был в те годы одним из самых бурлящих центров духовной жизни Москвы. Каждая его премьера становилась событием, потому что молодым художникам, собравшимся в студии на площади Маяковского, посчастливилось услышать голос, язык, душу своего поколения. Это был союз единомышленников, единоверцев в искусстве, он возник по внутренней потребности, из студенческого курса, и постороннему войти в него было нелегко. Не потому, что союз этот был замкнут или отгорожен от мира. Но в нем сложилась своя устойчивая система взаимоотношений, свой кодекс актерской чести, своя концепция творчества в современном театре. И своя очень жесткая дисциплина, требующая от «рыцарей» этого «ордена» полной самоотреченности. Никаких сторонних интересов. Никакой личной жизни. Репетировали ночами, держались на кофе и энтузиазме.
И никакой «звездности». Нет ролей больших и маленьких. Каждая — самая главная в пьесе и в жизни. Никто не тащит на себя одеяло. Все равны. Все делают общее дело, и нет его важней.
— Это была каторга, — скажет мне много лет спустя, вспоминая, один из «рыцарей». И, помолчав, добавит: — Но какая счастливая!
Гурченко в труппу приняли. И она стала выходить на сцену, к подножию которой собиралась «вся Москва». Что могла она сказать «всей Москве»?
Из беседы с актрисой театра Людмилой Ивановой:
— Люсе теперь, наверное, смешно вспоминать: мы с ней играли почти массовку, у меня роли чуть побольше, у нее чуть поменьше. Был у нас такой прекрасный спектакль — «Без креста», по Тендрякову, помните? Мы играли там колхозниц-доярок. У меня хоть кусочек текста с Евстигнеевым был. У нее — ни слова.
— А она не пыталась сделать свою маленькую роль заметной, интересной, знаете, как это бывает?..
— Нет, не пыталась. Это и не нужно было спектаклю. А вот в «Дне свадьбы» у нее была роль побольше. Майка. Характерная роль, и она могла включить в нее свои наблюдения — социальные