фамилии, так и имени. Греческий аффикс «ид» указывал на носителя качеств Аристея – древнегреческого героя, преследовавшего Эвридику. Буквальный перевод имени Аристей — «наилучший». Еще одно значение — ловчий, охотник. Такое имя как нельзя лучше подходило к фамилии Вольф — по-немецки «волк». Но потом Газданов решил сохранить силовое равновесие рассказчика и его двойника. У Соседова «говорящей» была только фамилия, указывающая на автобиографичность героя; имя же – Николай – в русской литературе воспринимается вполне нейтрально. Тогда и двойника Соседова – Вольфа – Газданов наделил именем с самым широким кругом ассоциаций – Александром, сохранив лишь многозначительную фамилию.
Если бы Газданов знал, сколько трактовок фамилии Вольф дадут литературоведы, прочитав роман пятьдесят лет спустя, возможно, придумал бы что-нибудь попроще, однозначнее. Впрочем, к литературоведению он относился с большой долей иронии, в чем, не стесняясь, неоднократно признавался своим друзьям.
Есть ли связь между образом Вольфа и тотемным животным древних осетин — волком? Или он больше похож на волкодлака — оборотня у древних славян? В какой степени отражает сюжет романа мифологическое сознание автора? Нет ли закономерности между завершением темы Гражданской войны в творчестве автора и убийством Вольфа, символизирующим белогвардейский бронепоезд «Волк»? Подобные вопросы вряд ли могли волновать Гайто, когда он выводил мелким почерком первые строки:
«Из всех моих воспоминаний, из всего бесконечного количества ощущений моей жизни самым тягостным было воспоминание о единственном убийстве, которое я совершил. С той минуты, что оно произошло, я не помню дня, когда бы я не испытывал сожаления об этом. Никакое наказание мне никогда не угрожало, так как это случилось в очень исключительных обстоятельствах и было ясно, что я не мог поступить иначе. Никто, кроме меня, вдобавок, не знал об этом. Это был один из бесчисленных эпизодов гражданской войны; в общем ходе тогдашних событий это могло рассматриваться как незначительная подробность, тем более что в течение тех нескольких минут и секунд, которые предшествовали этому эпизоду, его исход интересовал только нас двоих — меня и еще одного, неизвестного мне, человека. Потом я остался один. Больше в этом никто не участвовал».
Далее следовала история о том, как Николай Соседов, не целясь, выстрелил в незнакомца, оставил убитого в степи и ускакал на его белой лошади. Через много лет в Париже в книге некоего Александра Вольфа он встречает рассказ «Приключение в степи», точно воссоздающий все обстоятельства этого события. Николай Соседов понял, что человек, которого он считал своей жертвой, остался жив, стал искать с ним встречи — и она произошла скорее, чем он мог предположить — у героев оказалась общая возлюбленная…
На этом месте Газданов остановился и отложил роман на два года.
Это было в январе 1942-го… Немцы хозяйничали не только в Париже, — они хозяйничали по всей Европе. Осоргина больше не было. Безденежье и гнетущая неопределенность сквозили во всем. Подобное трагичное стечение обстоятельств внутренней и внешней жизни было у Гайто лишь однажды — в первые парижские годы, когда он бедствовал в рабочих кварталах. Тогда он знал, что единственным человеком, кто по-настоящему горевал бы в случае его смерти, была его мать, и был благодарен ей за это. Но сама смерть не казалась ему худшим исходом событий. Она манила, завораживала, даже вдохновляла. Было что-то спортивное в попытке обмануть свою смерть, разгадать ее тайну, не поддаться ей. И действительно, он верил в то, что смерть преображает ощутивших ее дыхание, вступивших в спор с нею на равных, а безобразная мутная пленка на глазах, серый цвет, которым незаметно покрывается лицо, прерывистое дыхание, бульканье и хрипение, вырывающиеся из груди, — все это лишь тем, кто сдался. У них не хватило сил заглянуть в небытие и отпрянуть, почувствовав себя обладателем ценнейшего знания, может быть, самого главного из того, что человеку суждено узнать.
И вот теперь, когда обстоятельства складывались похожим образом и рядом с ним была опять только одна женщина, которую может огорчить его смерть, — его Фаина, — теперь Гайто удивлялся своей юношеской наивности. Смерть потеряла в его глазах былую привлекательность, противостояние ей перестало быть источником вдохновения, и он впервые осознал, что, несмотря на внешнее отличие от монпарнасской богемы, на самом деле поддался юношескому соблазну очарования гибелью. Такое могли себе позволить лишь те, кто был от нее по-настоящему далек. Тем же, кто с ней заигрывал, смерть не прощала подобного высокомерия. И гибель Поплавского представилась Гайто не естественным торжественным финалом, а глупой выходкой, похожей на трюк, который он сам не раз проделывал в детстве: вставал на руки на перилах балкона, рискуя в любой момент сорваться с огромной высоты.
Только ребенок мог быть так жесток с близкими и неуважителен по отношению к жизни. И то, как он вслушивался во всеобщее упоение музыкой смерти на Монпарнасе, и то, как любил находить в себе старческие черты, и то, как искал вдохновения в приближении к краю, — все это вспоминалось ему почти со стыдом.
Дело было не в том, что за это время смерть в его понимании совершила собственное превращение из седой старухи, которая приходит к чужим людям на войне, в вежливого старика, забирающего близких безо всякого боя и свиста пуль. Дело было не в том, что он до сих пор отчетливо помнил, как хоронил Аврору, Бориса, Жанну Бальди, как скорбел о потере матери, затем — Осоргина. И даже не в том, что не мог больше быть ребенком и не хотел быть стариком. С ним случилось другое — он перестал принимать смерть как нечто всеобъемлющее, окончательное и определяющее всю человеческую жизнь, перестал верить утверждению, которое вложил в уста Вольфа: всякое направление движения в жизни — есть лишь направление к смерти.
Впрочем «случилось» — он мог бы о себе сказать только в том смысле, в каком понимали случай на Востоке: ему очень нравилось выражение: «Когда ученик готов, приходит учитель». Так и любая истина постигается только тем, кто готов ее постичь. И теперь Газданову казалось, что всю предыдущую жизнь он готовился к тому, чтобы понять простую, в сущности, вещь — смертью ничего не заканчивается, ничего не определяется, от того, как человек живет, зависит больше, чем от того, как он умирает. И стало ясно: если бы он не был внутренне готов к этой мысли прежде, не был бы столько лет предан масонскому делу духовного строительства, то, может быть, давно бы прервал свое существование каким-нибудь безболезненным способом, невзирая на мольбы матери. Голос «писателя Вольфа», который он слышал в себе много лет, стал слабеть и постепенно умолк. Гайто чувствовал, что перестал бояться смерти. Он просто потерял к ней интерес.
Вот почему в тот момент он не знал, чем должна закончиться встреча Соседова и Вольфа, каким будет финал романа. Ему требовалось время, чтобы внутренне подготовиться к определенному решению. Гайто никогда не относился к литературе как к шахматной доске, на которой можно менять положение фигур ради красоты композиции и удачного исхода партии. Романы не были для него игрой ума, каждый раз он создавал текст, который бы помог ему пережить то, чего он жаждал, пройти тем душевным маршрутом, который из прежде неведомого по мере написания превращается в знакомый и постигнутый. Только так Газданов мог хотя бы на время ощутить удовлетворение, в его сознании прочно связанное с движением. И вот теперь он внутренне замер, потому что и сам не знал, на что он хочет обречь Николая Соседова, чего ждет от Александра Вольфа.
Но дальше, как мы помним, обстоятельства складывались так, что смерть в буквальном смысле преследовала Газданова по пятам. Он вступил в Сопротивление, и уже некогда было размышлять о судьбе вымышленных героев. Нужно было помогать выжить героям настоящим.
В те дни, когда Париж покидали последние немецкие солдаты, Гайто вновь вернулся к «Призраку». На какое-то время он сдался, изменил своему писательскому принципу и стал примерять разные варианты финала романа путем подбора.
Он представлял, как застрелится Вольф, узнав, что Соседов любит ту же женщину, что и он сам. Он воображал себе, как Вольф после встречи с Соседовым сходит с ума в результате обострения травмы головы, полученной после ранения в степи. Он даже хотел, чтобы Вольф остался равнодушен к встрече с Соседовым и не придал значения связывающему их прошлому; таким образом Гайто пытался свести на нет все переживания Соседова и окончательно избавить его от чувства вины…
Главная сложность заключалась в том, что Гайто ощущал Вольфа, как двойника Соседова, и потому оба героя были ему дороги и близки. Все, что случалось с Вольфом, неминуемо отражалось на самом Соседове. И он снова откладывает роман, решив по свежей памяти написать о советских партизанах. Только