Латынянам продались, беглому Расстриге крест целуют! Гришке Отрепьеву, что помышляет святую Русь ляхам на растерзание кинуть, божьи храмы порушить. Нет места в Путивле православному человеку!
– Всстимо, – кивнул служилый. – В бунташном городе попу не место, – серые навыкате глаза его перебежали на дворового. – Ну, а ты, милок, что скажешь?
Детина безучастно жевал горбушку. Пятидесятник, малость подождав, ткнул в Матвея кнутовищем.
– Аль язык отнялся?.. Молчишь? Да я тебя, сукина сына! – ожег детину плетью.
– Грешно убогого бить! – подскочил к служилому батюшка. – Эк взяли волю беззащитного сечь. Отроду нем он. Грешно!
Пятидесятник, пятясь от разгневанного попика, смиренно молвил:
– Прости, отче… Чего ж пешком? До Москвы еще далече. Садись на подводу.
Чем ближе к Москве, тем все Тягостнее становилось на душе Аничкина. Окрест все те же заброшенные села и деревни, поросшие лебедой нивы. Безлюдье! Это в самую-то горячую страдную пору, когда на полях вовсю звенят мужичьи косы! Довели, довели оратая. Уж на что мужик терпелив да покладист, уж на что от родимой избы не оторвешь, но тут вконец прорвало, невмоготу стало под барским ярмом ходить. Сбежал в леса, на Волгу, в землю северскую.
Вот когда-то и ему, Матвею, пришлось покинуть деревню. Отец долго крепился, все еще надеясь обойти на кривой беду. Нет-нет да и молвит сыну: авось выдюжим. Чу, барин оброки окоротит. Глядишь, и нам хлебушка останется.
Матвей же, рассудливый не по годам, говорил в ответ:
– Нет, батя, на барскую милость надежа плохая. Что ни год, то нужды боле. Не видать нам сытой жизни. Глянь, что вокруг деется. Зря мужик не побежит.
– Авось выдюжим, – упрямо твердил отец. Был он домовит, оседл, в Юрьев день за посох не хватался. Но как-то, после Покрова, когда в сусеке и зернышка не осталось, обреченно молвил:
– Все, Матюха, в пору на погост ложиться. Не пережить зиму, околеем.
– Бежать надо, батя, бежать!
Бежали ночью, прихватив с собой немудрящие пожитки. Пройдя с полверсты, Матвей остановился.
– Вы покуда в леске посидите, а я до села.
Вскоре вернулся. Над селом взметнулось зарево.
– Никак хоромы подпалил? Да за то ж нам всем погибель, – перепугался отец.
– И хоромы, и амбары с житом, – зло произиес Матвей.
Они бежали в ту самую черную годину, когда на Руси свирепствовал Великий голод, уложив на погосты сотни тысяч крестьян, бобылей и холопов. Не обошла стороной косая и Матвеевых родителей.
По Руси бойко гуляла смута. Аничкин примкнул к Хлопку, стал одним из ближних и верных его содругов. Но вскоре бунташное войско было разбито воеводами Бориса Годунова. Раненого Хлопко захватили в плен и зверски казнили. Матвей Аничкин укрылся в Северской Ук-райне…
А полям, заросшим лебедой, казалось, не было конца и края.
«Ну почему, почему такое запустенье? – горестно раздумывал Матвей. – Экая тишь на нивах! Баре довели, злыдни-баре… Ну, а они-то куда смотрят? Для них каждый мужик на золотом счету. Не будет пахатника, не станет и бархатника. От мужика – и хлеб, и кафтан, и шуба.
1 Великий голод – так называемые «Голодные годы» на Руси 1601 – 1603 гг.
Что они без мужика? Да ничто! Порожний мех, ни хором, ни дворни, ни поместья. Все – от мужика. Так нет же, не берегут, не щадят оратая, три шкуры с него дерут. Будет ли он в деревне сидеть?! Одна дорога – в бега, подале от кнута и барского разбоя. Вот и зарастают нивы бурьяном, вот и скудеют усадища. А баре что? Ужель того не ведают, что мужиком живы, ужель все малоумки? Да на мужика им надо богу молиться. Так почему ж?»
Сколь раз ломал голову, но так и не находил ответа…
В сумерки обоз подошел к реке Наре.
Через два дня завиднелись золоченые кресты Донского и Даниловского монастырей. «Батюшка» истово закрестился.
– Слава те, владыка небесный! Зрю святые обители.
Спрыгнул с подводы и бодро зашагал, постукивая посошком.
– До Москвы еще пять верст. Сапог не хватит, отче, – посмеиваясь, молвил возница.
Сапоги у «батюшки» дышали на ладан, вот-вот развалятся, но отче и не думал вновь садиться на подводу. Знай семенит да горячо бормочет молитвы.
Вскоре подъехали к Скородому – мощной деревянной крепости на высоком земляном валу. У водяного рва (с мостом) обоз остановил караульный.
– Откуда, служилые? Че везете?
– По государеву делу! – строго отозвался пятидесятник. Был зол, утомлен дальней дорогой.
– Че, говорю, везете?
– Не мешкай! – закипел пятидесятник. – Подымай решетку!
Пока стрельцы бранились, Матвей зорко оглядывал крепость. Грозна, неприступна. Высятся четырехугольные стрельни с проездными воротами, десятки глухих башен; на стенах и башнях – тяжелые медные пушки и затинные пищали.
«Шуйского врасплох не возьмешь. Ишь, сколь пушек поставил. Берегись, народная рать! Крепкий орешек. Но это лишь Скородом, дале орешки еще крепче. Белый город, Китай-город, Кремль. Три каменных пояса. Сколь раз ордынцы о Них спотыкались. Мудрено Москву взять. Тяжко тут придется Ивану Исаевичу. О-го-го, какое войско надобно! А зелья, а пушек, а брони? С дубиной на стены не полезешь. Тяжко, тяжко Москву брать!»
Миновав Калужские ворота и оставив обоз, «батюшка» и Аничкин оказались в Наливках. Жили здесь дворцовые кадаши, стрельцы да иноземцы, заселившие улицу еще со времен Василия Третьего.
Неподалеку от храма Всемилостивого Спаса – приземистый сруб государева кабака; на дубовом подклете, с узкими зарешеченными оконцами, с красным петухом на тесовой кровле. Подле широких, настежь распахнутых дверей толпились бражники. Из кабака выплеснулась лихая, разухабистая песня:
Ох, ходил я, ходил, с кистснечком хаживал,
Убивал и зорил, и ватаги важивал…
– Смел питух, – одобрительно молвил Аничкин. – Под носом у стрельцов горло дерет. Смел! Нет, ты токо послушай, отче.
Матвею наскучило пребывать в немых, и теперь, после нескольких дней молчаливой поездки, его потянуло на разговор. Теперь можно и рот раскрыть. В немых же он решил идти лишь до Москвы, зная, что стрельцы проверяют на безлюдных дорогах каждого путника.
«Батюшка» замедлил шаг, кивнул на кабак. В шустрых, озорных глазах его мелькнули веселые искорки.
– Опрокинем по чарочке, сыне. Чай, по Москве идем.
– И не грех тебе, благочинный? – рассмеялся Аничкин. – Достойно ли в твоем сане по кабакам ходить? То лишь попу-расстриге дозволено.
«Батюшка» вздохнул и посеменил дальше, направляясь к Голутвенной слободке. Проходя мимо клетей и амбаров, обнесенных крепким деревянным тыном, пояснил:
– Подворье Голутвина монастыря, что в Коломне. Возят сюда чернецы хлеб, соль и рыбу… А вот и Болото. Ишь ты, новый мост перекинули. Глянь, какой ладный да крепкий. С чего бы это царь расщедрился?
– И гадать неча. Тяжелую пушку по худому мосту не перетащишь… А там что?
Москву Аничкин знал плохо, был в ней всего дважды, да и то наездом. Афоня же шел по стольному граду, как по своему селу: как-никак, а десять годов на Москве прожил, почитай, на каждой улочке побывал.
– А дале, Матвеюшка, торговые ряды, Конская площадка да кузни. Слышь, мастеровые постукивают? А за ними – Государев сад и дворы садовников. Нам же – к Белому городу.
Вскоре вышли к реке Москве. Вдоль белого Кремля и