вечным сном попы, помещики и церковные старосты. Он размышляет о Соснякове. Тот не любит его, и Славушка его не любит. Но лучшего секретаря для Корсунского не найти, да и Сосняков, должно быть, понимает, что Ознобишин сейчас больше других подходит для волкомола.
Ботинки Славушки намокают в траве, мел легко впитывает влагу, вечером снова придется чистить и зубы и башмаки.
Но кто это трусит по дороге? Со стороны общедоступного демократического кладбища? Можно сказать, даже мчится, если судить по энергии, с какой всадник нахлестывает лошаденку? Кому это так невтерпеж?
Саплин!
— Я так и думал, что ты еще не ушел.
С чего это он решил, что Слава не ушел? Ему ведь ничего не известно о чарах старинного фортепиано.
Саплин сваливается с коня, как тюк с добром.
— Чего тебе?
— Мы ведь как братья…
Что он там бормочет о братстве? Неужели совершил какой-нибудь проступок, в котором не осмелился признаться при всех? Он неистов в своей революционности, но революция для него не столько цель, сколько средство.
— Понимаешь? Завтра воскресенье. Для авторитета. Я верну, по-братски…
Саплин просит на воскресенье рубашку, желто-зеленую шелковую рубашку, которая очень возвысит его в Критове.
— Среди хрестьян, — говорит Саплин.
«Среди девок», — думает Слава, однако стаскивает с себя рубашку, Саплину рубашка нужнее — братство, так уж пусть действительно братство.
Взамен Саплин снимает куртку из грубого домотканого сукна, хотя вечерний ветерок дает себя знать.
— Не надо, дойду, а тебе ехать, даже удивительно, как холодно.
Саплин скачет прочь, а Славушке остаются лишь мечты о фортепиано, в нижней рубашке к Тарховым не пойдешь.
58
Славушка бежал из нардома, сделав, правда, изрядного кругаля, заскочил на минуту к Тарховым, он все чаще обращал внимание на Симочку, от Тарховых славировал на огороды и тут встретил Федосея, несшего под мышкою детский гробик с таким видом, точно где-то его украл.
— Хороним, — просипел Федосей, не замедляя шага.
— А где ж папа с мамой? — удивился Славушка.
— Папа мельницу налаживает, заставляют пущать, — пояснил Федосей. — А Машка подолом мусор метет!
Вот и кончилась жизнь, не успев даже начаться…
Возле дома Славушка встретил родителей усопшего, взявшись за руки, они шествовали, видимо, в церковь. Павел Федорович в новой суконной тужурке, а Машка в шелковой красной кофте и зеленой шерстяной юбке, наряжаться, кроме как в церковь, некуда.
Впрочем, Славушке не до соболезнований.
Быстров мало говорил после смерти жены, но все ж как-то на ходу заметил:
— Подготовили бы новый спектакль, мельницу запустим со дня на день, хорошо бы день этот застолбить у мужиков в памяти.
Пуск астаховской мельницы для Успенской волости то же, что для всей страны Волховстрой. Первое промышленное предприятие. Степан Кузьмич не переоценивал события.
Павел Федорович возился на мельнице с утра до ночи, Быстров то и дело его поторапливал:
— Не ссорьтесь с Советской властью, гражданин Астахов, от души советую, не замышляйте саботаж, может, и сохранитесь, врастете в социализм.
«Пожалуй, и вправду сохранюсь», — думал Павел Федорович и ковырялся в двигателе.
Механик из Дроскова отказался ехать в Успенское, не подошли условия, но Быстров правильно рассудил, что Павел Федорович справится с мельницей не хуже того механика, мельницу построил, а механика не искал, сам собирался вести дело.
Еремеев и Данилочкин напали на Быстрова.
— Начнет с мельницы, всех мужиков приберет к рукам, — ворчал Данилочкин.
— Самоубийство! — решительнее кричал Еремеев. — Взорвет изнутри!
— Так иди на мельницу сам, если соображаешь в машинах, — саркастически возражал Быстров. — В том и фокус, что нам приходится строить социализм из элементов, насквозь испорченных капитализмом.
Свою позицию Быстров определял так:
— Многие убеждены в том, что хлебом и зрелищами можно преодолеть опасности теперешнего периода. Хлебом — конечно! Что касается зрелищ…
Зрелищами руководил Ознобишин. Спектакли ставил, разумеется, Андриевский, но надзор осуществлял Славушка.
Он и мчался сейчас домой, чтобы обдумать предложение Андриевского, тот предлагал инсценировать «Овода», сам брался изобразить кардинала Монтанелли, а Славушке предлагал соблазнительную роль Артура.
Вера Васильевна сидела за столом и кроила какие-то тряпки. Славушка схватил книжку и устроился у окна. За окном шелестела отцветшая липа, и лишь шиповник под окном никак не хотел отцветать.
Пощелкивали ножницы, шелестели страницы.
— Знаешь, мам, возможно, мы скоро расстанемся, — оторвался от книжки Славушка. — Скоро конференция.
— Какая конференция?
— Уездная. Комсомольская.
— Съездишь и вернешься.
— Меня могут выбрать в уездный комитет, тогда придется остаться в Малоархангельске.
— Жениться ты еще не собрался?
Славушка сделал вид, что не понял иронии.
— Не путай, пожалуйста, общественную и личную жизнь.
— А по-моему, жизнь нельзя разделять…
— Может быть, придется поехать даже в Москву.
— А это еще зачем?
— Если выберут на съезд.
— Вот этого я бы даже хотела, — мечтательно сказала Вера Васильевна. — С Москвой не надо терять связь. Надеюсь, ты зайдешь к дедушке?
Дед всегда импонировал ему начитанностью, памятью, снисходительностью…
— И к Арсеньевым надо зайти…
Мама великодушна, не помнит обид: настороженность тети Лиды и ее мужа были оправданны.
— И к дяде Мите…
А вот к этому не зайдет. Собственно, это не дядя, а дядя отца, двоюродный дедушка. Профессор! Но из тех профессоров, которые презирают Россию…
— Нет, мамочка, к дяде Мите я не пойду, — твердо заявляет Славушка. — Принципиально не пойду.
— Это ты книжек начитался?
— Нет, мамочка, принципы мне прививали не книжки, а папа.
Лучшего он не мог сказать матери, дольше она не хочет скрывать от сына свой сюрприз.
— Видишь, что я шью? Тебе давно этого хотелось…
Как он ненаблюдателен! Ведь это же мамина юбка! Юбка от синего шерстяного костюма. Но это уже и не юбка, это галифе, о которых давно мечтает Славушка. Милая мама! Не пожалела юбку!
— Мамочка!…