Вот они сидят, будущие отцы, отцы детей, родившихся в 20-е годы, сидят на школьных приступочках и мечтают, как будут жить при коммунизме…

А ведь они еще только в приготовительном классе! Они еще ничего-ничего не знают, даже не предчувствуют, что им предстоит пережить…

— А все-таки какой он такой, коммунизм? — не то спрашивает, не то просто думает вслух Карпов.

Все они размышляют об этом, какой же он будет, этот самый коммунизм…

Вот они берутся, да какой там берутся, уже взялись создавать будущее общество, в котором должны быть только работники, общество, в котором не должно быть никаких различий, а какое оно будет, этого они сказать не могут.

Они знают лишь, что им суждена непрерывная борьба за его созидание, хотя вряд ли предчувствуют, какие небывалые подвиги им предстоит совершить и какие небывалые придется им пережить страдания. Это именно они воздвигнут Днепрострой и Магнитогорск. Будут голодать и холодать, но воздвигнут. Будут спать в морозы в неутепленных палатках и затыкать своими телами прорвавшиеся плотины. Это они преобразуют тысячи деревень, заставят своих отцов вступить в колхозы и тракторами взрыхлят межи своих земельных наделов. Будут над ними насмехаться, и стрелять будут в них из кулацких обрезов. Но сельское хозяйство они переделают начисто. И наконец, на их долю выпадет самая страшная и опустошительная война за всю историю человечества. Они вынесут все ее тяготы. Вынесут все. Отступление и поражение. Бесчеловечность противника. Пытки и плен. И победят! Им предстоят великие свершения и временные поражения. Они познают радость побед и горечь утрат. Но ничто не остановит их движения.

Они не знают, что их ждет впереди, не знают, какие предстоят испытания, но строить социализм хотят немедленно, вместе со всеми людьми, населяющими этот тревожный и грабительский мир, не ожидая появления добродетельных личностей, выращенных в социалистических парниках, они хотят строить новое общество из того материала, который оставил им капитализм.

Они сидят на школьных приступочках и мечтают все-все переделать в деревне, нет, они не ждут, что от написания сотен декретов сразу изменится вся деревенская жизнь, они не столь уж наивны, но, если бы они отказались от того, чтобы в декретах намечать свой революционный путь, они посчитали бы себя изменниками социализма.

Эти подростки уверены в себе, даже больше чем уверены, они верят в свою миссию и убеждены в том, что сами лишены недостатков и слабостей капиталистического общества, они и не подозревают, что кто-то из них не дойдет до цели, что кто-то оступится, а кто-то и отступит, до их сознания не доходит, что, борясь за социализм, они вместе с тем будут бороться против своих собственных недостатков, они не предполагают, что кто-то из них даже сломается в этой борьбе, все это им еще недоступно, они лишь сидят сейчас на пороге своей школы и думают одну нерушимую думу:

«Нас не испугают гигантские трудности и неизбежные в начале труднейшего дела ошибки, ибо дело переработки всех трудовых навыков и нравов — дело десятилетий. И мы даем друг другу торжественное и твердое обещание, что мы готовы на всякие жертвы, что мы устоим и выдержим в этой самой трудной борьбе — борьбе с силой привычки, что мы будем работать годы и десятилетия не покладая рук. Мы будем работать, чтобы вытравить проклятое правило: „Каждый за себя, один бог за всех“, чтобы вытравить привычку считать труд только повинностью…»

Сидя на ступеньках своей школы, они думали так или примерно так и рассуждали о том, как будут жить люди при коммунизме, и в глубине души каждый представлял себе будущее по-своему.

Ознобишину хотелось мировой революции, Соснякову — изгнать из деревни кулаков, а бедняков наделить хорошим инвентарем и живностью, а Саплину хотелось побольше всего для себя самого — просторной избы, полного закрома и хорошей бабы, красивой, ладной, ядреной…

Этого батрачонка не очень-то обижали, даже когда он был батрачонком, а теперь, в ранге инспектора по охране труда подростков, он и вовсе стал грозой зажиточных мужиков, как-то исподволь прибрал он к рукам все Критово.

— Однако ж конь у меня не кормлен, в другой раз не дадут, — рассудительно произнес Саплин, и даже шутит: — На голодном коне в рай не въедешь.

Сам засмеялся своей шутке и пошел ловить лошадь, она паслась тут же за церковью меж могилок, всю траву общипала возле замшелых чугунных плит.

— Кось-кось-кось…

Кобыла не шла, Саплин обругал ее нехорошим словом.

— А слабо! — сказал он, насмешливо глядя на Орехова.

— Что слабо? — невинно спросил Колька.

— А поймать!

Колька тут же поймал, Саплин небрежно потянул поводья, подвел кобылу к безымянному кресту, поправил на спине попонку, стал ногою на нижний брус и тяжело взгромоздился.

— Ну, бывайте!

Тронул поводья, кобыла нехотя затрусила с кладбища.

— Акты! Акты о батраках не забудь! — крикнул вслед Слава и виновато посмотрел на Соснякова.

Тот тоже глядел на Славу, мрачен и строг, и, хотя солнце продолжало озарять землю янтарным благостным светом, на лице Соснякова лежала тень, тень тревоги за прямизну пути, за чистоту рядов, за незыблемость идеалов.

— Все это фантазии, — холодно сказал он, предупреждая вопрос Славы. — Чем гадать, что будет через тридцать лет, лучше бы подумали о Корсунском, одной нашей ячейке с кулаками не совладать. Хлеба страсть, а запрятан так, что нипочем не найти, да и страшно, убьют. Приехали бы со стороны…

— Значит, не искать? — упрекнул его Слава.

— Зачем не искать? Сторонние найдут, а мы б подсказали…

Сосняков никогда не охотился за журавлями, но синиц ловил без промаха: раз — яма с хлебом, еще раз — дезертир, еще раз — дрова, не для себя, для школы, для себя ни зернышка, ни полешка.

Слава смотрел ему в глаза — неприятные глаза, в них злость и презрение, Слава понимает — он и его Презирает, хотя всегда голосует за Ознобишина.

Понимают они друг друга с полуслова.

— Приедем.

— Ждем.

Саплин на лошади домой через час притрухает, а Соснякову идти да идти. Саплин дома наестся досыта, а у Соснякова картошка небось есть и соль, может быть, даже есть, но уж простокиши забелить ее не найдется.

— Пойдем, Иван, поужинаем у меня?

Сказать это Славе нелегко, если он приведет Соснякова, накормить его накормят, но зато потом от колкостей Павла Федоровича не спастись.

Однако Сосняков верен себе.

— Кулацким хлебом не нуждаемся.

— Прямо, без обиняков. Он терпит пока что Ознобишина, но помещает его за одну скобку с Астаховыми, эта алгебра еще даст себя знать.

— Ну я пошел.

— А керосин?

— Однова не понесу, пришлю кого за керосином.

Сосняков не доверяет даже самому себе, керосин получат, привезут, и выдавать его будет на глазах у всех, чтобы чего доброго не сказали, что он хоть каплю израсходовал не по назначению.

Сосняков уходит неторопливым, размеренным шагом. Так вот и прошагает все четырнадцать верст до Корсунского.

Карпов не прочь получить свою бутылку сейчас, но у Славы нет настроения пачкаться, он точно не замечает, как Карпов переминается с ноги на ногу.

Уходит и Карпов. Все уходят. Слава остается в одиночестве. Он не прочь заглянуть к Тарховым. Соня или Нина сядут за фортепиано, и тогда прости-прощай классовая борьба!

Солнце припало к горизонту. Вот-вот побегут розовые предзакатные тени. Резко пахнет сырой землей. У Тарховых уже играют на фортепиано. Славушка давно сошел с крыльца и бродит меж могил, где покоятся

Вы читаете Двадцатые годы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату